ПРИЛОЖЕНИЕ I. Берег Женевского озера
Окно с видом на комнату
В продолжение последних пятнадцати лет она все более сокращала свои выходы и выезды, и они делались все реже, и наконец она ограничила передвижения пределами апартамента из двух комнат в бельэтаже доходного дома на rue des Charmilles в центре Женевы. К тому времени она привыкла смотреть изо дня в день некоторые дежурные зрелища французской телевизионной программы: сначала только известия о новостях (в то время она желала верить, вместе со многими, что «Горбачев спасет Россию»), потом представления, в которых нужно угадывать слова по составляющим их буквам, в подражание американскому «Колесу Фортуны», а потом она увлеклась нескончаемыми водевилями с нанизанными на одну очень длинную и белую нитку гирляндами сюжетов, которые в некоторых русских кругах называли «мылодрамами».
Как-то раз мой приезд к ней в гости совпал с расписанием этих «эпизодов», и она, слегка смешавшись, попросила меня извинить ее двадцатиминутное отсутствие, потому что ей хотелось не пропустить важного поворота сюжетной дорожки. Меня это, конечно, никак не могло смутить, напротив, я был тронут этим свидетельством доверия, видя, что она уже не полагала нужным скрывать маленькую слабость. Пока она смотрела, я подошел к окну.
Большое итальянское окно ее гостиной выходило на палисадник, обсаженный ровными, гладкими деревьями с подстриженными верхами, несколько отгораживавшими дом от улицы, и всякий раз что я доплетался к ней от вокзала, выбравшись наконец из сети поперечных переулков, таща наизволок позади себя одно-осную багажную тележку с большим портпледом, я неизменно видел ее еще издали: она обыкновенно садилась у этого окна и ждала моего прежде — уговоренного появления. Трогательный этот обычай был грубо отменен в 1989 году, когда вдоль рю де Шармий возвели безобразную двухэтажную массу конторского здания, застившего теперь ее дом. Теперь приходилось с улицы сворачивать под арку ворот, чтобы попасть во двор, лужайку которого покрыли корой асфальта, а сероствольные грабы все повырубили. С этого времени мы встречались — обыкновенно после долгого перерыва — только на пороге, в тот краткий миг, когда тождественность образа видимого и памятного узнается и возобновляется, — вместо прежнего постепенного подхода, когда можно было помахать рукой издалека и заранее затеплить в сердце улыбку.
Мы с женой любили ее сердечно и оттого легко и скоро узнавали в ней и о ней очень многое в короткое, если сложить все наши встречи за двадцать лет, время. Эта задушевная близость только однажды была испытана, когда я, не сдержавшись, бездумно и неловко написал ей, что один из ее советских друзей (из них несколько пользовались без дальних церемоний ее всегдашней готовностью пособить, принять у себя дома или исполнить хлопотливое поручение) был, по-видимому, более темного красного оттенка, чем она могла предполагать, и не заслуживал полного доверия. Ее изостренное чувство верности другу было этим сильно задето, и она ответила в строгом тоне едва сдержанного негодования, мимоходом прихлопнув грубую мою ошибку в истолковании одной загадки в «Истинной жизни Севастьяна Найта», которую я допустил в том же несчастливом письме, и тут же укатав верное решение, в то время никому еще не известное (во всяком случае, в печати). Я тотчас увидел, что причинил ей боль своим непрошенным покушением «открыть ей глаза» (она вероятно и сама видела больше, чем я наивно воображал, но эти люди, радушно принимавшие ее у себя, были ей милы), и просил простить мою глупость, и она с явным облегчением разгладила чело и предлагала забыть все это, и мы действительно никогда не вспоминали этого случая. Но не впервой я соединил его неожиданную остроту с каким-то отзвуком разговоров на сходные темы, ведшихся у нее в былое время с братом и belle-soeur, после того как она стала едва ли не всякий год ездить в гости в город, где родилась.
Она поначалу усвоила себе обнадеживающий взгляд на бурные события в СССР, но не могла скрыть сомнений и противоречивых чувств. Когда она не видела необходимости держать оборону против вероятного нападения на этот взгляд, она, бывало, замечала не без горечи, но без сарказма и часто с не совсем искренним удивлением какой-нибудь вопиющий случай надругательства над родным ее языком в употреблении одной из знакомых ей советских дам, или злонравного суждения, или диковатой манеры поведения, никак не совместимых с ее старым понятием порядочности, или так называемой интеллигентности, и это не могло не внушать ей тревоги в смысле видов на будущее той России, которая, как ей казалось, в каких- то неясных очертаниях продолжала существовать несмотря ни на что. Иные из поручений, которые ей время от времени давали ее советские знакомые — получить, переслать, провезти, передать, пригласить, поселить, проводить, прицениться, и даже продать, — оказывались до того неудобоисполнимы, что, хотя ее самотверженная верность дружбе всегда превозмогала неудобство громоздкой просьбы, она порой пожимала плечами в недоумении, и однажды, когда дело требовало особенно больших усилий (ей было уже далеко за восемьдесят) и больших расходов (она жила на весьма скромные средства и долгое время ради денег печатала больными пальцами переводы каких-то рекламных брошюр о советских тракторах) в моем присутствии высказала это недоумение вслух — почти что посетовала.
Мы оба разбирались в тонкостях словесного чародейства ее брата, и оттого, играя в скрабль, мы скоро стали полу-серьезно присматриваться к соположению и скоплению некоторых букв, которые мы по очереди доставали из шерстяного мешочка в желтую и малиновую нитку и разставляли на подставочке с желобом для деревянных литер. Из этих букв на доске складывались иногда разные интересные слова и даже целые тематические поля. Но меж нами не принято было указывать друг другу на эти осмысленные цепи слов, из опасения неловкости. Особенно она остерегалась всякой чрезмерности в метафизической области и предпочитала недоговоренность или еще того лучше полное умолчание. «О таких вещах не говорят», было ее правило.
Ей случалось порой сносить из одной деликатности проявления вообще чуждого ей сентиментального спиритизма и эмоциональной несдержанности со стороны иных пылких почитательниц сочинителя «Других берегов», приезжавших из тридесятого государства и возимых ею на кладбище в Кларан. Она была твердого убеждения, которого держалось и большинство других русских людей ее воспитания, теперь уж вымерших, что задушевные движения, в особенности глубокие религиозные, должны безвы- носно содержаться в глубине души, отчасти оттого что
Однажды, в половине марта 1989 года, во время игры перед ней на подставке оказалось сразу три буквы «В» (из семи вообще букв, положенных игроку), что конечно не могло ее радовать, так как это очень ограничивает даже самые изобретательные возможности. Не успела она избавиться от двух литер, пожалев в шутку, что имена собственные не допускаются, не то Вевэ[186] пришелся бы кстати, как выудила из мешка четвертую «В». Не помню теперь, кому досталась пятая и последняя «веди», но около этого времени она задумалась как-то особенно, и так как эта странность сделалась теперь слишком уже явной, чтобы оставить ее совсем без внимания, она подняла глаза от доски и заметила строгим, низким и решительным голосом: «Как хотите, но это не может быть случайность».
Игрок она была сильный и очень серьезный, практического, а не романтического рода; конечно, она, как и всякий, любила длинные и редкие слова и плодовитые скрещения и пересечения, но шла без малейшего колебания или сожаления на уродливейшую форму, допустимую только теоретически, если этот ход позволял ей получить максимальное число пунктов, или предупредить выгодный ход соперника, или