просто избавиться от ненужных или нежелательных букв. Кстати сказать, она вела скрупулезный учет литерам большого достоинства, т. е. более редким, тяготеющим к концу русской азбуки, с тем чтобы после партии можно было видеть, умение или везение решило дело.

В первые годы я бывало опротестовывал особенно невозможные, на мой взгляд, случаи, какое- нибудь в высшей степени сомнительное склонение, — например, «агами» (творительный множественного турецкого городового), но она почти никогда не уступала слова, которым давно и испытанно пользовалась в игре, и хладнокровно раскрывала жалкий по бедности и невежеству советский лексикон «Ожегова» и показывала мне нужное место, и я в очередной раз отвергал этого никчемного арбитра и апеллировал к Далю — как я делал и два, и три, и четыре года перед тем, и мы разыгрывали тот же самый диалог, обоим памятный, хотя доводы и контр-доводы с годами уплотнились и» потеряли остроту, и теперь служили только стенографическим так сказать напоминанием друг другу о том, что время от встречи до встречи не летит, а скачет, а что взгляды наши не скачут никуда, но стоят на месте недвижно, и так оно и должно быть, и это отчего-то хорошо и еще больше располагает нас друг к другу. И мне при этом опять приходило в голову, что в ее словах и тоне можно различить дальние отзвуки ее бесед с братом и его женой о предметах, имевших отношение и к Ожегову, и к молочным рекам и кисельным, девственным, и другим брегам, и что она теперь на воду дует, словно бы возобновляя горячий разговор, неоконченный когда-то на противуположном берегу Женевского озера.

3.

Когда делаешь последний смотр длинной череде встреч, разговоров, и разставаний, из которых состоит долгая дружба, то нередко бывает, что самые ранние впечатления оказываются на поверку самыми сильными и богатыми. В самый первый мой приезд к ней в августе 1981 года она поместила меня в своей гостиной, служившей и гостевой спальней: в алькове гам стояла железная кровать, над которой висел на стене стеклянный ящик с засушенными враспялку бабочками, пойманными не братом, как легко можно было подумать, но ее покойным мужем, белым офицером, с армией Врангеля ушедшим от большевиков в Константинополь и оттуда в Галлиполи.

Тогда она еще выбиралась иногда в город, и мы взяли таксомотор (американский широкоплечий шевролет «Импала», который казался бегемотом среди сравнительно утлых европейских автомобилей) и поехали в гостиный двор, потом в Никольский собор, где она была прихожанкой (Русской Зарубежной Церкви), а потом в загородное имение ее сына. За один день я узнал и понял очень многое, и не только оттого что я сам многое мог наблюдать, но и оттого, что она была в тот день и следующие словоохотлива и откровенна как после никогда, может быть, не бывала. Казалось, что доверив однажды и поместив в моей памяти множество дорогих ей вещей, она впоследствии уже упоминала их мимоходом или намеком, или вовсе не упоминала, просто полагая, что они в надежной сохранности, в чем незачем и неловко было удостоверяться наново. Правда и то, что оба мы все-таки менялись с годами, и трудно бывает возобновлять личные отношения на точно том же уровне близости, который был раз достигнут, а потом пошли год и два нерегулярной переписки и телефонов.

Она жила одна, иногда ее навещал сын, служивший драгоманом в Объединенных Нациях, и двое внуков, в которых она души не чаяла, да еще женщина- поденщица, жившая в том же доме, приехавшая из Южной Америки в конце 1980-х годов (Женева наводнена была беженцами и кочевниками, азиатами и латиноамериканцами) и приходившая убирать квартиру и покупавшая провизию. Школьнику-сыну этой Нормиты, дурно учившемуся, она давала даровые уроки французского. Прежде две или три старушки из ее прихода навещали ее, разсказывали о приходских новостях и вообще о русской жизни в городе, и играли it скрабль, но плохонько. Потом они состарились д > того, что тоже сделались безвыходными домоседку ми, потом кто-то из них умер, и им на смену явилось советское семейство, глава которого служил в Объединенных Нациях и в конце концов ухитрился бросить якорь в Женеве. Он тоже играл с ней в скрабль, и до того изрядно, что она с удовольствием разсказы- вала об их чуть ли не еженедельных баталиях.

4.

Ее понимание братниных сочинений было непревзойденным. Она знала и могла читать по памяти не только уйму его стихов («стишков», как между ними говорилось), но и большие куски прозы на обоих языках, знала и редко посещаемые закоулки его книг, а не только большие дороги, и везде сделала много самостоятельных и значительных открытий. Из них очень многие, едва ли не большинство, остались никому не известны. Все свои находки она или доверяла памяти, которая была огромной вместимости, живая и незамутненная до самого конца, или записывала на полях книг брата, которые он ей надписывал нежнейшими словами и замысловатыми бабочками. В поздние годы она, бывало, перечитывала тот или другой его роман, чтобы ответить на запрос какого-нибудь учителя из Колорадо или любителя из Ленинграда, и давала блестящие изъяснения трудного места, на котором все посетители прежде спотыкались. Из русских его книг она выше всех ставила «Дар», а из английских «Севастьяна», а к «Лолите» была холодна, отлично впрочем иная ее достоинства, большинству читателей неизвестные. Иногда она спрашивала, что я думаю о том или этом истолковании, и так как я почти всегда с нею соглашался — не из любезности, а оттого что в этих вещах она всегда была права, — она говорила: «Ну, да. Ведь ясно же, странно что этого никто не видит» (что, например, двенадцать пришлецов, держащихся поодаль от пикника Винов, это апостолы, или что название деревни, в которой родилась Иоанна д'Арк, имеет важное отношение к загадке Севастьяна Найта). Она получала, и со вниманием прочитывала, растущую гору печатной продукции о ее брате, которую авторы и издатели присылали ей и с запада и с востока. Она отвечала на множество вопросов (какого цвета был шкап или стол в кабинете на Морской, тот ли это Сикорский, правда ли, что они царской крови, правдали, что ее брат был в Москве incognito, с чужим паспортом, с бородой и с визой делегата съезда биологов) и просьб (не захочет ли ее брат, или вдова, или сын, финансировать издание его сочинений, или фильм о нем, не купит ли он за огромные деньги первое издание своей книжки стихов), и однажды выдержала несколько ежедневных чтений вслух переводов разсказов, терпеливо и по большей части молча слушая, но иногда делая безценно-нужные замечания, исправляя какую-нибудь чудовищную ошибку или неловкость (переводчик наивно воображал, что весьма недурно владеет обоими языками).

Ты пропустишь свой поезд

Платформа станции Монтрё; ждут поезда на Женеву.

В ожидании поезда [КС. 46]

«Чем бы любовь к колесу ни объяснялась, мы с тобой будем вечно держать и защищать… те мосты, на которых мы проводили часы с двухлетним, трехлетним, четырехлетним сыном в ожидании поезда» («Другие берега»).

Этот железнодорожный мост ведет на Несторштрассе, 22, последний адрес Набоковых в Берлине, где они прожили до самого отъезда из Германии; где написаны, среди прочего, «Приглашение на казнь» и большая часть «Дара», и где в 1934 году родился их сын Дмитрий.

Мы диву давались

[КС. 80 и 274]

«С безграничным оптимизмом он надеялся, что щелкнет семафор, и вырастет локомотив из точки вдали, где столько сливалось рельс между черными спинами домов» («Другие берега»).

Тот же вид — с точки зрения четырехлетнего ребенка. Невидимые родители справа и слева держат его за руки.

Радиусы любви [КС. 372]

Итака, дом на Каюгских высотах недалеко от Корнельского университета. Здесь в сентябре 1951 года у Набокова был солнечный удар («жар, боль в висках, безсонница, блестящее но безмодное мельтешение мысли и воображения…»), и здесь он написал свой последний разсказ «Ланс», трехслойный этюд о любви к пространству, времени и к сыну.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату