любимейшую мою песню токующего тетерева. Мы благополучно миновали, не спугнув, полянку с тетеревами, перешли через овраг, и, когда переходили другой, вдруг сзади раздалось:
— Ке-че!
Вот этот звук осенью, когда все плачет, мне, как зеленая озимь. Не будь этих бодрых зеленей, я не знаю, как бы я жил тут, в глуши. А гусиный крик еще глубже: в нем есть вся печаль осени и в то же время как будто наперекор смерти и пустоте верный зов: «Не робей, товарищ, мы перелетим пустоту!»
Они летели над головой дальше картечного выстрела вдоль берега озера к западу на Дубовицы. Если бы им совсем улетать, то их путь был бы на юг. «Значит, — подумал я, — они летят отдыхать и кормиться в полях». И правда, они скоро снизились, закружились и сели возле самых гумен деревни, на высоте овсянищ. Перед моими глазами ясно были тридцать четыре серые зоба и частокол из шей.
Я свернул к тому моховому болоту, покрытому кустарником, где была куропатка, в надежде, что кто- нибудь спугнет гусей и, может быть, они полетят к озеру через болото.
Я только успел войти в кусты, началось у гусей гоготанье, и тут же они поднялись, разбившись на две партии: маленькие полетели направо, большие налево, краем болота ко мне. Быстро вкладываю патроны с картечью, только по восьми штук, и жду. Но вдруг почему-то гуси смешались в беспорядочную серую массу. Они были еще от меня вне выстрела, шагов без малого на двести, но я взял прицел почти на аршин выше стаи, в расчете, что крупная картечь и спускаясь может убить.
Конечно, это был случай, но я хорошо им воспользовался: один гусь сделался маленьким и, как дупель, упал.
Обе партии гусей, сделав круг, соединились и полетели на юг.
Что они, совсем улетели?
А там, пересекая озеро в юго-западной части, вылетали в поле на юг другие, и их было в караване штук полтораста.
Взяв убитого гуся за красные лапки, я пошел поскорее домой сдать тяжелую добычу и, пока добрался, там по той же линии над клочком золотых березок в полях протянули еще два каравана.
— Вот гусь! — сказал я дома.
И поспешил в поле.
— Ах, гусь, вот так гусь! — слышал я за спиной.
И как же это приятно — сдать дома гуся.
Но только я выхожу из ворот, слышу, вижу, так низко над жнивьями веревочкой тянут к Сокольницким гумнам, сосчитал: тридцать три.
— Мой!
И расселись на высоте.
И пусть себе кормятся. Я спешу к тем березкам, где общий птичий путь. Вон, слышу, назади, летят. Бегу задыхаясь. Они настигают. Не успеть мне добежать, нет, не успеть. Обертываюсь и встречаю. Летят прямо на меня. И вдруг повертывают и боком от меня выстрела на два все пролетают, прекрасные работники, сверкают блестящей сталью своих подкрыльников, гогочут.
Какой восторг, какое волнение! русак из-под самых ног моих выскочил, смешался, растянулся, и я несколько секунд не понимал даже, что это за зверь такой, что ему надо, и, когда вспомнил, что заяц, почему-то не догадался даже убить.
Гуси летят — это больше всего!
Выглянуло солнце. Новый караван летит выше. Мне не достать его. Через полчаса еще караван и еще. А мои тридцать три всё кормятся. К полудню я собрался к ним подползть, но деревенская пестрая собака — хвост крючком — вздумала на них разбрехаться, и они полетели кружить над полем.
Был ли сегодня хороший день или худой — не знаю. У меня в душе, как в природе поздней осенью, крутит и мутит тоска. Сегодня я заметил только, что на фоне серого ствола большого дерева трепетал один-единственный золотой листик.
Золотая осень прошла незаметно, то были холодные дожди, и как-то тут между днями незаметно ударили два мороза, подсекли листву, потом начались сильные ветры с дождями, и так незаметно мы остались с голыми деревьями.
«Проскочил»: живы были в этом краю только женщины, на мужчинах везде была печать смерти: не спасала ни земля, ни связи. Женщины поняли, что только ученье может спасти детей. Уже не было и признака того Бога, которому бы серьезно можно было молиться о сохранении жизни своих детей. Только в культуре оставались следы культа, и даже соприкосновение с ней было благодетельно…
— Да, если при таланте догонять мечту упорной работой, то непременно что-то новое сделаешь, только все-таки наконец же изморишься, и вдруг незаметно для себя самая обыкновенная жизнь человеческая, «как у всех», с пятою заповедью Моисея станет мечтой, незаметно для себя начинается погоня в эту сторону, и то раньше было впереди лицо Прекрасной Дамы, а тут зад, как мечта, огромные бедра (Розанов и Библия, Россия — зад).
День был такой, что вот солнце светит ярко и тут же при сильном ветре летит снег. В десятом часу на болоте еще оставался такой слой льда, на пнях везде белые скатерти, и на белом часто, будто кровавое блюдо, лежит красный листик осины.
Нашелся гаршнеп, порхнул в белую метель, и за ним я послал свой заряд.
Гуси еще пасутся у Весьлева.
Неправда, что пишут, будто валовой пролет какой-нибудь птицы длится неделями: настоящий валовой пролет, когда птица валит весь день в воздухе или высыпает в кустах и болотах, бывает какой-нибудь день-два…
В полумраке на утренней заре, пока не определится день, и вечером до темноты я стою неподвижно лицом к заре, смотрю, слушаю и думаю. И Бог, которому люди молились столько тысячелетий, мне показывается в это время как сила, высшая человеческой: «С этим ничего не поделаешь!»
Сегодня вечером были слышны крики пролетающих гусей, мелькнула стайка чирков и каких-то больших уток. Каждый раз явление птиц волновало меня, и я для них бросил свою мысль. А мысль эта была о жизни и смерти, что как это отлично придумано устроить нам жизнь, конечную сроком, за которую ни одному, даже самому гениальному, мудрому и долговечному, невозможно исчерпать разнообразие мира, отчего каждая коротенькая жизнь может быть бесконечна в своем разнообразии.
В четверг был огромный пролет мелкой птицы: все поля были ими покрыты, и с легавой было трудно