участие в организации консилиума». Почему-то он очень настаивал, чтобы я передала тебе про Княгинина. Я спросила: «А кто такой Княгинин?» Но Евгений Николаевич только засмеялся: «Виктор Михайлович знает. Передайте! Обязательно. Ему будет приятно». Тебе правда приятно, Витя?
— Очень! Подвел я Княгинина. Представляю, как он меня кроет сейчас.
— Ты что-нибудь обещал и не сделал?
— Вот именно. Обещал облетать один аппаратик, и Княгинин специально ждал, когда я развяжусь с Севсом…
— Но ты же не виноват, Витя!
— А он-то и вовсе не виноват…
— Тебе Барковский понравился?
— Ничего дед. С понятиями, видно.
— Совершенно очаровательный старик и как держится! А ведь ему, должно быть, больше восьмидесяти. Я девчонкой по его учебникам училась.
— А чего эти профессора сейчас делают? Агаянц еще не взлетел, я бы услышал.
— Сурен Тигранович повел всех обедать.
— Значит, Сурену старик тоже пришелся. Повел бы он просто так начальство обедать!
— Барковский всем понравился.
Кто знает, как замыкаются ассоциативные цепи памяти? Мать назвала фамилию Княгинина — и Хабаров сразу же совершенно отчетливо представил княгининское конструкторское бюро, его подчеркнуто современный стиль, и сразу появилась деталь: длинный, освещенный невидимыми лампами дневного света коридор, Марина, разговаривающая с очкариком Глебом…
Марина, Марина, Марина… Хабаров дважды обманул девушку. Дважды обещал позвонить и не позвонил. Он вовсе не собирался ее обманывать, но так сложились обстоятельства. Просто сошлись внешние факторы… А что он собирался?.. Хабарова смутило это очень уж категорическое «собирался»… И он стал мысленно сочинять письмо Марине. Обращение не придумал и начал с текста.
«Видит бог, что я не имел злостного намерения обманывать вас. Кажется, кто-то из великих говорил: «Все мы рабы и пленники обстоятельств». Так вот, я тоже раб, прикованный хоть и не к галере, а к омерзительной больничной койке. Подробности опускаю: слишком это неблагодарная задача — рассказывать о больнице. Лежу и стараюсь думать о лучшем, что было, и еще может быть. Да! Может. Как видите, я оптимист. Оптимист поневоле…
Тут на днях, когда мне было получше, я перелистывал старый толстый журнал. В номере оказались напечатанными предсмертные записи греческих коммунистов, сделанные за день до расстрела. За точность не ручаюсь, воспроизвожу по памяти: «Не думайте, что правильно умереть труднее, чем правильно жить». Христос Фелидис. И вторая: «Кто умеет жить, умеет и умирать». Николас Балис. Как говорится — им виднее. Но я не думаю, что кому-нибудь помирать легче, а кому-нибудь труднее. Всем и трудно, и страшно, и неохота…
Вот где кроются корни моего оптимизма поневоле: я хочу жить, а если уж смерти очень надо, так пусть погоняется за мной, пусть попотеет, сам я… нет, сам я не сделаю ни одного встречного шага.
Прикованный и распятый, я велю себе быть оптимистом. Подчиняюсь медицине и стараюсь думать о том, что было хорошего и что еще может быть.
И вот тут я вспомнил, Мариночка, как мы: ехали с вами в город. Помните? И я, старый, тертый, обкусанный калач, вдруг… ну, как бы это точнее сказать, чтобы было не слишком красиво и вместе с тем соответствовало..; подумал: «Мне не хочется выпускать ее из машины».
Потом я ехал обратно. Один. В голову пришла такая совсем было забытая картина: однажды мы шли с женой по улице, вечерело, кажется, это было ранней-ранней весной; откуда-то из-за угла прямо под ноги к нам вывернулся человечек с собакой. Он, человечек, был сморщенный, жалкий и даже не такой старый, как потрепанный. Я бы сказал, жестоко потрепанный, может быть, жизнью вообще, а может быть, проще — вульгарным пьянством. Но не в человеке суть. В собаке! Собака была красавица — громадный рыжий сеттер, шелковый, гордый, с ушами до колен, Она не шла — ступала. Ступала, прекрасно сознавая свою неотразимость, свою значительность и полное ничтожество человека, которому она просто позволяла — черт с ним! — держаться за ее поводок.
Кира (Кирой зовут мою жену) сказала:
— Ты только погляди на этот неравный брак!..
Все это я вспомнил на обратном пути, в пустой машине, и мне стало почему-то грустно.
Конечно, ничего подобного, Мариночка, я бы никогда не написал вам в настоящем письме, но сочинять я ведь могу все? Правда?
Таким образом, Мариночка, в первый день нашего знакомства я установил, что вы молоды (к сожалению, даже слишком молоды), хороши собой (ну, не такая уж прямо красавица, не Венера Милосская, конечно, но все-таки). И обладаете мощным магнитным полем.
Ваша молодость не сразила меня, ибо я совершенно точно знаю, что молодость проходит. Внешность? Не буду врать, мне попадались женщины и более яркие, и более характерные… Чего уж душой кривить, Кира красивее вас. А вот магнитное поле — это фактор…»
Обвальный грохот двигателя сотряс оконные стекла. Какая-то склянка в шкафу, попав в резонанс, жалобно задребезжала, и Хабаров понял — Агаянц готовится улетать.
Забыв о Марине, о своих воспоминаниях, не отпускающих ни на минуту болях в ноге, он стал прислушиваться к работе двигателя. Отмечал:
Прогревает на малых.
Увеличил обороты.
Гоняет.
Сбросил обороты.
Пошел на взлет.
И Хабаров заплакал — неслышно, расслабленно.
Глава восьмая
Строчки ровные, спокойные, тщательно уложенные на бледных линейках. Поле — слева и поле — справа. Вряд ли сделаешь такую запись с тревожной душой, мучаясь сомнениями и ожиданием…
«7 апреля. Состояние больного несколько улучшилось. Боли в правой ноге меньше. Отек стопы и голени не нарастает. Ночь спал с перерывами. Живот не вздут. Перистальтика прослушивается. Протромбин 50 процентов. Лечение продолжается».
Собственно говоря, последних двух слов можно было и не писать. И все-таки она не удержалась: «Лечение продолжается» — звучала успокоительно, звучало как донесение из далекого полярного лагеря: «Все в порядке. Дрейф продолжается…»
Два дня в доме профессора Барковского только и было разговоров что о вертолетном крещении Аполлона Игнатьевича. Наконец старик не выдержал и строго сказал жене:
— Хватит, Елочка, это становится какой-то навязчивой идеей! Что я, открыл Северный полюс или взошел на Эверест? Подумаешь, слетал на вертолете. Миллионы людей давно пользуются всеми видами воздушного транспорта, и никто не делает из этого сенсации…
— И все-таки в твоем возрасте, Поль, что ни говори, а такой полет… — попробовала возразить Елена Александровна.
— Довольно! Или ты решила со мной поссориться? — вспылил Аполлон Игнатьевич.
Елена Александровна, маленькая, легонькая старушка, одетая в черный элегантный костюм, тщательно причесанная, чуть подвитая, вся светившаяся доброжелательностью, поджала губы:
— Ну, как знаешь, Поль, если ты начинаешь раздражаться, лучше оставить этот разговор…