Виктор Михайлович смутился. Он ждал: раньше или позже мать выскажется по поводу его семейных неурядиц, но никак не думал, что разговор этот возникнет здесь, в больнице. И столь резких слов он тоже не предполагал услышать…
— Однако ты больно бьешь, мама.
— Люблю сильно, потому и бью сильно…
— Лежачего?
— Не прибедняйся. Хоть ты пока в кровати еще, но уже не лежачий, Витя.
Глава десятая
Он поправлялся. С каждым днем дела его шли все лучше и лучше, заметно лучше. И короче становились записи в истории болезни, торопливей; нет, не небрежней, а малозначительней. И все отчетливей звучал в них невидимый подтекст: «Полагается записывать — пишу, но вообще-то теперь слова мои не имеют никакого значения…»
«17 апреля. Состояние больного вполне удовлетворительное. Активен. На контрольных рентгенограммах стояние отломков вполне удовлетворительное. Центральный вывих ликвидирован.
Гемоглобин | 70 единиц |
Лейкоциты | 6100 |
РОЭ | 15 мм/час |
Протромбин | 70 процентов». |
Медленно, осторожно, прислушиваясь к собственному телу, Хабаров начал подтягиваться на балканской раме. Сначала было боязно, казалось — вот сейчас, сию минуту что-то треснет, сдвинется внутри, и тогда все начнется сначала: боли, неподвижность, неопределенность. Его раздражала слабость. И все-таки, все-таки это было здорово: он мог двигаться. Тамаре приходилось постоянно останавливать его:
— Виктор Михайлович, миленький, не надо так много сразу, не перегружайтесь, потерпите.
Он сердился, но добродушно:
— И что ты все время повторяешь одно и то же: потерпите, потерпите! Придумала бы чего-нибудь пооригинальней, а то как попугай. Ты учти — попугай хоть и разговорчивая птица, но летает невысоко…
Тамара обижалась на «попугая», потом они мирились, и все начиналось сначала.
Натягавшись резинового бинта, помучив себя на балканской раме, Хабаров придвигал пюпитр и подолгу писал на самодельных карточках: он нарвал целую стопку прямоугольных клетчатых листочков, переполовинив школьные тетрадки. Своими заметками он занимался теперь часами — перекладывал, сортировал, группировал по одному ему известным признакам.
На голубоватых клетчатых листках Виктор Михайлович записывал мысли для книги. Иногда это были очень короткие заметки — всего в строчку длиной, а иногда и более пространные рассуждения.
Хабаров писал: «Великую, даже величайшую силу в человеческой жизни имеет колея, и, пожалуй, нет ничего труднее, чем попадать в ее борозды и выскакивать из них». Писал и думал о том, что летчики, приступающие к работе испытателей, приходят, как правило, из строевых частей военной авиации, где постоянно летают на каком-то одном, определенном типе самолета, привыкают к этой машине, сживаются с ее недостатками (любая машина, как и любой человек, имеет недостатки), перестают замечать и ее сильные стороны. Для строевого летчика такое полное слияние с самолетом — достоинство, для испытателя — опасный недостаток.
Испытатель должен быстро адаптироваться в постоянно меняющихся условиях. И тут Хабаров намечал тезисы, которые считал чрезвычайно важными:
«а) Тренировать летчиков на незнакомых машинах.
б) Сводить до минимума вывозные полеты с инструктором».
И, будто заранее споря с еще неизвестным оппонентом, помечал в скобочках: «Известный риск есть. Но риск оправданный и необходимый».
«в) Истребителей обязательно подсаживать вторыми пилотами на большие машины. Предварительно — только зачет по материальной части. Зачет инженерный. Инженерный не по объему, а по подходу к предмету».
Пока еще Виктор Михайлович не представлял, куда именно ляжет мысль — в какой раздел, в какую главу книги, но был уверен: сказать об этом необходимо.
«Человеку нужна индивидуальность. Всякому человеку! Только при этом можно жить с увлечением и максимальной пользой для общества.
Мера индивидуальности, как и мера таланта, может быть различной, но если величина индивидуальности стремится к нулю, сам человек непременно стремится к скотине.
Индивидуальность надо беречь и выхаживать. Разумеется, во всех людях. А в летчиках-испытателях с особой тщательностью», — и снова, будто готовясь к спору, помечал в скобках: «Дело не в исключительности самих летчиков-испытателей и не в их привилегированном положении в авиации, а в особом характере деятельности. Мы — представители профессии, занимающейся штучной работой. Неповторимость опытных машин, неповторимость ситуаций постоянно требует разовых решений».
И дальше он выписывал столбиком фамилии своих погибших и здравствующих товарищей, проставляя против каждого имени две-три типичные черты характера. Пытался нащупать, вывести какую-то закономерность.
«Бокун — медленно думает, быстро решает.
Чижов — упрямство, мягкость, чувство юмора.
Становой — расчет, расчет и расчет… острая реакция.
Калганов — память и реакция выше всех норм.
Эйве — настойчивость, юмор, гибкость ума…»
Фамилий выписал много, «ведущих качеств» — еще больше. Но качества эти, увы, плохо согласовывались. И Хабаров заметил внизу: «Без консультации с серьезным психологом не разобраться. Пока очевидно одно: при прочих равных данных чувство юмора и гибкость ума гарантируют большие успехи в испытательской деятельности».
На очередном листке черкнул: «Самая лучшая работа завершенная, самая худшая та, что еще не начата…» И не успел развить мысль — в палате появился Блыш.
Загорелый, сияющий застежками «молния» на новенькой кожаной куртке, Блыш шумно ввалился в палату и еще с порога объявил:
— Здравия желаю, Виктор Михайлович! Прилетел на шестую точку с документами и какими-то запчастями. Пока там разгружают и заправляют, я — к вам! Главврач разрешил на десять минут. Засекаю