земли луковицы; зубами, вгрызающимися в упругую, с треском разрывающуюся мякоть (как спрессованные стрекозиные крылья!); языком, нёбом, желудком! Вот миг счастья, и не нужно никакого другого! А потом женский крик: «Это не лук! Это тюльпаны! Цветы! Отравитесь!» Но не страшно, потому что нельзя поверить в отраву после пережитого столь несомненного счастья! Что дальше? Ругали их? Ели вместе с ними цветочные луковицы? Ничего больше не вспоминалось.
А как же все-таки правильно устроена память: прежде всего она вернула Вячеславу Ивановичу не мучительные дни и ночи голодного отчаяния, а миг редкого праздника — праздника тюльпановых луковиц!
3
В посудомоечной ресторана испокон веку работала Евгения Петровна. Впрочем, все ее звали тетей Женей, и Вячеслав Иванович тоже так звал. А фамилии ее не помнил или вовсе даже и не слышал никогда. Она сбрасывала объедки с тарелок, и потому Вячеслав Иванович заходил к ней за кормом для Эрика. Тетя Женя знала вкусы Эрика и отбирала ему то, что нужно: куски обжаренного жира от свиных шницелей. Их чаще всего оставляют на тарелках, а для Эрика самое лакомство.
Тетя Женя пережила всю блокаду. Говорила она об; этом редко, но Вячеслава Ивановича отличала, потому что знала, что ему тоже пришлось испытать всего. Ей-то единственной на работе хотел он рассказать про вчерашние события: тетя Женя поймет как надо.
Он забежал в посудомоечную после четырех, когда; спадает обеденный пик. Штабеля тарелок уже не заслоняли тетю Женю — а то, когда везут и везут, ставят и ставят, бывает, ее и не видно почти, а она покрикивает; в притворном ужасе: «Спасите! Замуровали!» Многие бы побрезговали такой работой: разгребать объедки! — а тете Жене, кажется, даже нравилось. Вячеслав Иванович ее не расспрашивал никогда — чего зря копаться в ранах! — но догадывался, что ей приятно прикасаться с пище и что осталось это с блокады, потому-то она всегда смахивала остатки руками, не признавала для этого никаких щеток, никаких тряпок. Догадывался, потому что сам не испытывал никакой брезгливости к надкушенным и брошенным кускам. Недоумение — да: как же ак — надкусить и бросить?! Но брезгливости — ничуть!
— Вот, набрала я твоему оглоеду! Пусть в два горла жрет.
Тетя Женя протянула переполненный полиэтиленовый мешок.
— Ну спасибо, тетя Женя. Гав-гав-привет!
— Чего там. Угощение-то даровое.
Вот и весь обычный разговор. Но сегодня Вячеслав Иванович замялся, не спешил уйти — встряхнул мешок, осмотрел зачем-то на свет, передвинул на оцинкованном столе стопу тарелок.
— Чего у тебя? Стряслось чего?
— Да такое дело: вспомнил я, где жил. Имена родителей раскопал.
— Ну и что? Люди-то хорошие оказались?
— Наверное, хорошие. Я ж еще не знаю про них. Нормальные.
— Тогда поздравляю. А то всякое бывает: найдешь и не обрадуешься. Ну и что теперь?
— Да ничего. Умерли же. Тогда и умерли. Но все-таки. Не Иван больше, родства не помнящий.
— Понятно. То-то, смотрю, ты не в себе. Пережить надо. А ты выпей слегка. За упокой души.
Тетя Женя не осуждала в людях такую слабость. Да и сама поддавалась ей каждый день, пожалуй. Не брезговала и из рюмок сливать. Объясняла при этом: «Я сразу вижу, какая после заразных губ, а какая чистая, как слеза младенца!» Но других своими коктейлями не угощала.
— Когда за плитой, не могу. Завтра пойду одну ихнюю знакомую искать — адрес узнал. Вот, может, с ней.
— Это как знаешь. Если можешь перетерпеть до завтрева. Умерли, значит, оба, а ты живой? Значит, правильные люди. А я, дура, спрашиваю, хорошие ли! Такой расклад я знаешь как называю? Сами под воду, а ребенка над головой… Зато я вот жива, а Виолетточка моя там. Там же, где твои родители. В марте родилась, в сорок первом, а в феврале — все. До годика не дожила. Мне бы совсем этого пайка не есть, все бы ей оставлять! Хотя что ее желудочку эта глина? У меня-то молока сразу не стало — сушь. Да ну… Всколыхнул ты меня, придется сегодня начать раньше. У меня уж отлита анисовая. Совсем нетронутая! Для баб берут, а те ломаются. Ты не думай, будто я остатки допиваю. Это Стешка про меня распускает. А я нетронутые.
Что тут скажешь? Не утешать же. Сам-то Вячеслав Иванович считал, что и в несчастье пить не обязательно. Алкоголики все оправдываются. Вот и тетя Женя: «Стешка распускает». Забыла, как сама же признавалась. Но хотя Вячеслав Иванович и осуждал слабость тети Жени, все же нравилась ему эта усталая женщина с мешками под глазами: за душевность, за то, что можно ей что угодно рассказать — и поймет…
Но сейчас он думал не о тете Жене, а о блокадной Тусе: как та его встретит? Какие у нее всколыхнутся воспоминания? Захочет ли рассказать?
Ну конечно, Вячеслав Иванович постарался, испек отличный торт, да еще с сюрпризом, торт из духовки, не картошка, что делается холодным способом, — а внутри мороженое! Вот фокус: как мороженому не растаять в духовке? Не хуже, чем живые голуби у царского повара Мартышкина! На дворе стоял мороз, так что по дороге мороженое в торте не должно было растаять, — конечно, нужно ехать не в метро, а взять такси. Были сомнения по поводу вина: может быть, взять коньяку? Шикарнее выглядит, особенно если «Двин» или «КВ». Дома стояло много бутылок — подарки к праздникам от заказчиков. И все-таки взял «Киндзмараули»: такое он и сам пьет, и для женщины подходит, а в смысле престижа — его ведь тоже в магазине не купишь. Так неужели при таком торте и таком вине Туся Эмирзян не захочет рассказывать?! Какие бы у нее ни тяжелые воспоминания. Не может быть!
Огромный новый дом в Гавани, где жила теперь Александра Никодимовна Эмирзян, делал предстоящий разговор как бы чуть-чуть нереальным: новая жизнь кругом, можно сказать, совсем новый город — так уместно ли в нем вспоминать прошлое? Но Вячеслав Иванович шел бодро и был уверен, что своего добьется.
Из-за двери даже на площадку доносилось бойкое пение: оперетта по телевизору. Вячеслав Иванович перехватил коробку с тортом так, чтобы была на виду, чтобы сразу видно, что он
Дверь открыл полный и словно чуть сонный мужчина в пижаме. Или Вячеславу Ивановичу показалось, что чуть сонный? Ведь прямо от телевизора человек, от оперетты! С тех пор как сам Вячеслав Иванович похудел, он стал испытывать недоверие, даже неприязнь к толстым людям.
— Можно видеть Александру Никодимовну? — спросил он, вдвигаясь в прихожую тортом вперед.
— Мамаша, к вам молодой кавалер! — с некоторой игривостью крикнул мужчина в пижаме.
Тотчас же из комнаты, из которой неслись звуки телевизора, вышла женщина — вышла так быстро, что почти что показалось, будто выбежала: совсем не худая, высокая, с крашенными хной волосами, — на вид ей вполне можно было дать не больше пятидесяти. Вячеслава Ивановича сразу обнадежило столь явное жизнелюбие блокадной Туси: наверное, и рассказывать станет охотно, без лишних вздохов.
Мужчина в пижаме не торопился уходить в комнату, — ну что же, Вячеслав Иванович вполне непринужденно заговорил и при нем. Слава богу, не стеснительный, — детдом на всю жизнь отучает от излишней стеснительности.
— Вы простите, Александра Никодимовна, что я врываюсь, но вы понимаете, какое дело: меня на ваш след навела Вера Николаевна Каменецкая. Или Каменская. Которая с Красной Конницы.
— Ах, Веруша наша! — Александра Никодимовна от радости старомодно всплеснула руками. — Веруша-копуша, Веруша-дорогуша! Каменецкая, вы правильно сказали: Веруша Каменецкая!