— Интересно! То отломить кусочек пожалела, а то совсем ребенка взяла. Интересно! Трогательно! Но ведь на ребенка карточка полагалась, так?
— Конечно. Иждивенческая.
— Иждивенческая, но все равно карточка. И выходит, она к себе сестренку, и она к себе ее карточку, так?
— Мы тоже думали, что не на карточку ли польстилась. Потому и не отдали ей сразу. Галя уже отмучилась, одна осталась маленькая, а мы ее той не отдаем: чтобы, если хочет карточкой попользоваться, — не выйдет! Пока сами кормили всем домом — уже чуть полегче, и думали в детприемник, но Зинка принесла бумагу, что эвакуируется. Говорит, зачем же ребенку здесь или по детдомам, пусть лучше уедет с нами, будет в семье. Тогда отдали. Вы сообразите сами: уже весна, апрель — стало полегче. Кто пережил — уже надеялись! А чуть полегче — люди меняются: в январе отвернулась, а в апреле могла поделиться. Тем более своих детей у них нет. Они же удочерили полностью: и фамилию сестре вашей сменили. Одно дело той Зинке чужую угостить, а другое — для дочки. Ну разве влезешь в душу. Но факт остается: взяли девочку. Но Вячеслав Иванович не торопился умилиться:
— Взяли! И она стала не Сальникова?
— Да, сменили фамилию.
— Были Сальниковы и кончились — при живой дочке! И как же она стала?
— Не помню. Вот вспомнила, что звали Зинкой, а фамилию — нет. Нет у меня памяти на плохих людей, что тут сделаешь!
— Напрасно! Их-то и нужно помнить. А то забыли их, а они и рады, живут себе, еще и в грудь себя бьют: «Мы — блокадники!»
— Вы узнаете, если хотите: жила в нашем доме, эвакуировалась с мужем в апреле, звали Зинаидой — узнаете. Но неужели вы ей прошлое припомните?!
— А почему ж нет? Почему прощать? Родственница! Может, маленькую бы помощь, и мать бы жива!.. Но главное мне — найти сестру. Жива ли сестра? Может, и за сестру придется с этой шоколадницы спросить! Найду! Подход я знаю через жилконтору. Спасибо.
— Да что, не много я вам помогла.
— Много, не много, а помогли! Главное, нить не оборвалась, нить есть, как говорят следователи! А вы мне еще про родителей расскажите, что помните. Как жили тогда?
Что можно вспомнить про его родителей в этой благополучной кафельной кухне? Словно нарочно, как раз в этот момент включился и деловито заработал холодильник.
— Да что вам сказать! Жили, как все тогда. Жили честно. Отец ваш ничего с завода не выносил, не как тот адвокат, Зинкин муж… — Блокадная Туся говорила про отца Вячеслава Ивановича, самого-то его она и не знала совсем, и Вячеслав Иванович прекрасно это понимал, а все равно показалось, что Туся намекает: дескать, отец твой был вон какой, а ты… — Нет, не выносил. Да и завод не тот. Что еще рассказывать… Такая была жизнь, что если вспоминаю — не верю, что это я была, что я все пережила. Не верю, вот хоть ты что! Что смогла, что вынесла. Будто смотрю кино про какую-то особенную героиню. Ведь я же обыкновенная, сама знаю, что обыкновенная, а для той жизни особенные герои и героини нужны!.. Знаете что, ведь после Гали же осталась тетрадка! Я к ней забежала, а она уже остывшая, и около на кровати тетрадка — в руке зажала, будто протягивает. Протягивает — я и взяла. Заглянула — ее почерком записанная. Не той же оставлять, не Зинке! Та тоже скоро прибежала, но про тетрадку и не спрашивала, ее не тетрадка интересовала, а вещи. Да какие вещи — если чего было немного, давно на хлеб выменяли.
Вячеслав Иванович вскочил, ударившись плечом о холодильник. От боли немного опомнился, снова сел… Как же эта женщина так долго молчала о самом главном?!
— Так это же!.. Что же вы молчите?! Так эта тетрадка — у вас?!
Блокадная Туся смутилась:
— Нет, я отдала…
Вячеслав Иванович снова вскочил, недослушав:
— Как же можно?! Какое право?!.
— Я отдала одному художнику. У нас в соседнем доме художник, он стал к концу войны собирать всякое— записи, стихи, вещи разные, которые теперь называют сувенирами. Вот я и отдала. Думаю, человек образованный, художник — пригодится ему… Или отдаст в музей. Не знала же, что вы вдруг…
— А как художника? Баранов?! — вырвалось невольно, а потом уже вспомнился сон про тюльпановые луковицы.
— Нет, Раков. Иван Иванович Раков.
— Ну и что же он?! Жив? Сохранил?
— Наверное, жив. Если бы умер, я бы услышала, — художник же. А хранит ли? Выбросить он не мог, это уж точно! Либо сам хранит, либо отдал куда-нибудь. Жил в доме четырнадцать, а по-прежнему ли там — не поручусь. Может, и переехал.
— Раков Иван Иваныч — ну, это нить, поищу. Художник, говорите… А в нашем доме не было художника? Баранова?
— Не Баранов, а Барабанов! Был такой Барабанов.
И это сходится! Как удивительно сходится!
— Ну и что же он?!
— Умер. В декабре, кажется. Знаете, с ним обидная история. Его жена занималась до войны цветоводством. Была прямо чемпионкой по цветам! У него, как у художника, дача — тогда, знаете, дачи реже, чем сейчас, у людей бывали, — и она на своем дачном участке чего только не развела. А больше всего тюльпанов. Обожала тюльпаны. А они, Оказывается, не из семян растут, а из луковиц. Я и не знала раньше. Так когда уж самый голод, этот художник Барабанов — не помню, как его звали, — ни за что не хотел их есть! Откуда-то он слышал, что они смертельно ядовитые, эти луковицы, — как грибы бывают ядовитые или волчьи ягоды. Кажется, он когда-то сам отравился грибами, едва откачали, вот с тех пор у него страх отравиться. Да тем более учтите, у нас в доме муж и жена от горчицы умерли. Вы не помните? Вдруг стали продавать сухую горчицу, и слух пошел, будто, если ее отмачивать две недели, горечь уйдет с водой, и можно из нее, как из муки, печь. Вот они и поели блинчиков — те муж с женой. Мало что умерли, еще и мучились. Тогда умирали тихо, незаметно, легко, можно сказать. Докторша старая с нашего участка, она и в блокаду по квартирам ходила, пока могла. Она и говорила мне: «Голод сначала мучает, а под конец легко; умирают— словно испаряются: выдохнул в последний раз облачко на мороз — и испарился…» Ну а те мучились после горчицы. За что же? Мало — умереть, так еще и мучиться! Барабанов и боялся. Сам не ел и жене не позволял. И умер над ними — так и не тронул. А она после него стала есть эти луковицы — и выжила. Только представьте: умер над ящиком с едой! Да, не отравись он когда-то грибами, да не история бы с горчицей — и выжил бы, наверное. От чего зависит жизнь человеческая!.. А почему вы про него спросили?
— Да мелькнуло смутно в памяти: «художник Баранов».
Рассказать подробнее Вячеслав Иванович не захотел. Ведь получалось, что они с братом забрались без спроса в мастерскую к Барабанову. И луковицы взяли без спроса. За себя Вячеслав Иванович не стыдился: нужда не знает закона! Да и не попробуй они первыми, может быть, жена художника так и умерла бы над ними, как сам Барабанов. Но предводительствовал-то старший брат, тот самый Сережа, о котором блокадная Туся вспоминает с таким восторгом, — зачем же омрачать хоть малейшим пятнышком его память? Очень хорошее есть выражение, в любом обществе уместно повторить, — жалко только, что Вячеслав Иванович не помнит, как произносится погречески: молчи, если не можешь сказать про мертвого ничего хорошего!
Ну а про себя Вячеслав Иванович торжествовал: ведь он получил еще одно доказательство подлинности своих воспоминаний! Пожалуй, самое бесспорное доказательство: пожар госпиталя видели все, кто-то когда-то мог ему рассказать, — про тюльпановые луковицы никто ему рассказать не мог!
А бодрая молодящаяся Александра Никодимовна между тем засуетилась — может быть, еще и от облегчения, что все наконец рассказала:
— Ах, да что же я вас баснями кормлю? Давайте-ка чайку! Да и мои там все уже, наверное, слюной изошли, глядя на ваш торт. Сейчас вскипит быстро. Идемте, я вас пока познакомлю.
Толстяк, открывший Вячеславу Ивановичу дверь, оказался зятем блокадной Туси. Тут же перед