пронзительные прямо-таки взгляды. Может быть, он не только прошлые лица узнает в теперешнем? Может, он и все настоящее в человеке слишком уж хорошо видит?
Не было в жизни Вячеслава Ивановича ничего такого, что нужно было бы особо скрывать, но и не все хочется выставлять напоказ. Ну, все равно как все ходят в туалет, но никто об этом не кричит. Например, торт этот, взятый, чтобы являться
А Раков все бросал и бросал короткие проницательные взгляды, а уголь чертил по шершавой бумаге (что шершавая — слышно).
— Да что вы напрягаетесь, словно у начальства в кабинете? Не обращайте на меня внимания, забудьте вообще, что я тут копошусь над бумагой. Расскажите пока, что за нужда вас привела.
Ну наконец-то поинтересовался. Вячеслав Иванович постарался последовать совету, расслабиться — да не очень, кажется, получилось. Но хоть голос свой проконтролировал, заговорил низко, как только мог, — чтобы контраст с мальчишескими нотами хозяина.
— Мне рассказала одна женщина… Вы, может быть, ее и не знаете, не запомнили, а она вас — очень, даже хорошо: Эмирзян Александра Никодимовна. Не помните?
Раков молча покачал головой.
— Она мне рассказывала, Эмирзян, что она отдала вам дневник моей матери. Ну, записки во время блокады. Она думала, что никого не осталось, и отдала вам. А теперь нашелся я.
Раков посмотрел на этот раз без прищура — внимательно, не торопясь.
— Понятно. И как фамилия вашей матери?
— Сальникова.
— Да-да, помню! Замечательный документ! И вообще замечательно, сколько людей тогда взялись за дневники. Кто никогда не писал раньше. Понимали, что участвуют в самой истории! Замечательно. И ваша мать… Вы хотите взять по праву сына?
— Конечно. Как говорится, семейная реликвия.
— Понимаю вас, понимаю. И не смею отказать. Хотя очень ценю, иногда перечитываю… Я вас обрадую: у меня весь этот архив здесь, на даче, так что получите вы свою реликвию незамедлительно. Только посидите еще немного, если не возражаете.
Вячеславу Ивановичу было лестно, что настоящий художник его рисует, и он готов был высидеть сколько понадобится.
— Что вы! Конечно! Я понимаю!
Некоторое время Раков молчал; слышался только шершавый звук угля по бумаге. Потом спросил:
— В детдоме воспитывались?
Догадаться об этом Ракову было нетрудно, но Вячеслав Иванович в первую минуту подумал, что детдомовское прошлое художник прочел у него на лице, и преисполнился еще большего уважения.
— В детдоме. А куда деваться? Снова помолчал, потом:
— А сейчас кем? Какая специальность?
На этот раз Вячеслав Иванович ответил с некоторым вызовом:
— Поваром.
Не было произнесено, но словно бы прозвучало: «И горжусь не меньше, чем вы!»
Но Раков заметил совершенно искренне:
— И отлично. Но простите за нескромность: выбор профессии определило голодное детство?
— Точно!
Вячеслав Иванович признался в этом почти радостно. Раков провел несколько особенно резких линий: шершавый звук стал громче.
— Во всех нас это засело. Про себя я вот что знаю: мне все время хочется делать запасы. Навязчивая идея.
Вырыть здесь огромный подпол и сплошь заставить ящиками, ящиками, ящиками! Сам понимаю, что мания, потому сдерживаюсь, но хочется безумно. Да, во всех засело… И он еще минут пятнадцать работал молча.
— Ну вот, хватит. Идите, смотрите на себя.
Вячеслав Иванович встал, медленно подошел — он словно бы боялся этого момента, когда придется взглянуть в глаза своему детству. Боялся и потому медлил.
Но все-таки подошел. Никогда он не видел своих ранних фотографий, но сразу принял и поверил: да, это он, другим он и не мог быть! Конечно, худой, конечно, не по годам серьезный, но самое поразительное — взгляд. Взгляд вопрошающий!
— Так и смотрел, значит?
— Так. Детям было труднее всего, потому что они не понимали. Детям и животным. Взрослые понимали, что происходит, а маленькие дети — нет. Как и животные… Ну вот так.
Первое удивление прошло, и Вячеслав Иванович подумал, что детский портрет — это, конечно, прекрасно, и все же лучше бы Раков нарисовал его таким, как теперь. И может быть, вывесил бы на выставке, и все бы могли видеть.
— А что вы теперь сделаете с моим лицом?
— Много чего! И вам подарю, если хотите, и себе оставлю.
— Как это? И мне и себе?
— Очень просто: сделаю сначала с вас офорт, отпечатаю то есть. Вот как раз доску отполировал, словно знал, что придете. Тут же и напечатаю.
— Значит, это у вас печатный станок?
— Он самый. Тут между валами вас и прокатаю.
— Старинный, небось. Наверное, такой еще и у Гутенберга.
Вообще-то ничего особенного в том, чтобы знать, что был такой Гутенберг. И все-таки вряд ли там в «Пальмире» еще кто-нибудь знает про Гутенберга. Так что удачно, что нашелся повод свое знание показать… Вообще, знание — полдела, часто труднее как раз найти повод, чтобы вышло к месту. Вот он вычитал, что князя Андрея Боголюбского убил его слуга по имени Амбал, кажется. Кто сейчас слышал про такого князя, какой профессор, если только не прямой специалист? А «амбал»— такое слово появилось недавно, и когда Вячеслав Иванович прочитал про слугу-убийцу, сразу обрадовался: как только кто-нибудь скажет при нем: «Вон какой амбал», — сразу можно будет вставить: «А вы знаете, кто такой был Амбал?» Но вот странность: раньше то и дело приходилось слышать: «Амбал… амбал…», а с тех пор как вычитал про того убийцу Амбала — как отрезало, никто не подает реплику, как любил говорить один артист, знакомый метра Сергея Ираклиевича… Ну, зато с Гутенбергом вышло к месту.
— Конструкция от Гутенберга ушла недалеко, это точно. Но сделан в наши дни… Так с меня теперь дневник вашей матушки… А знаете что: давайте сначала съедим борща! Давно уж перегрелся, наверное.
— Давайте! А у меня как раз торт.
Тоже удачно: гораздо интеллигентнее тут же разрезать торт с хозяином, чем просто оставить и уйти.
— Ну, тогда совсем пир! Слушайте, а не пригласить ли и вашу собаку? Как она насчет борща и торта? Сообразим, так сказать, на троих.
И Раков радостно засмеялся своей шутке. Вячеслав Иванович из вежливости тоже посмеялся, хотя шутка вовсе и не показалась такой уж смешной.
— Борщ он может.
— А торт?
— Ну, много чести — тортами его кормить!
— Ничего! А иначе я не согласен. Как же так, есть и не угостить? Я не умею. Ну идемте туда, там у