Вячеслав Иванович сказал просто так две случайные фразы, девушка же отвечала с чрезмерной готовностью:
— Где же спать, как не в электричке! Когда рано встаешь. Особенно, кому каждый день из загорода на работу.
Вячеслав Иванович промолчал, а то разговоришься и познакомишься, сам не ожидая. Правда, с Ларисой у них уже пошло на спад, скоро нужно будет ему искать себе новый беженет, но девушка напротив была не из тех, с которыми приятно показаться на людях, — он всегда заводил такие беженеты, чтобы приятели завидовали, а про эту сказали бы: «Ну, постарел, лучше уже найти не может…»
— Не знаю, как бы я доехала, если бы не вы с вашей замечательной собакой, — еще раз попыталась девушка. — У меня подруга один раз так попала.
Вячеслав Иванович чуть было не клюнул на комплимент Эрику, уже хотел было сообщить, что Эрик — единственный в Союзе, да в последний момент спохватился, удержался. Сказал только:
— Пустяки, о чем разговор.
Электричка подходила к Финляндскому. Как обычно, все начали вставать, копиться у выходов, а Вячеслав Иванович сидел себе спокойно, он всегда старался выходить последним, чтобы Эрику в давке не наступили на лапу. За окном все усложнялось переплетение станционных путей.
Вячеслав Иванович не помнил, как его увозили отсюда на Ладогу в апреле сорок второго, — знал только, что увозили именно отсюда. Но сейчас вдруг показалось, что помнит. И будто зашел к ним в вагон веселый дядька-машинист и крикнул: «Кто замерз, возьму погреться на паровоз!»
Кажется, девушка тоже не торопилась вставать, но Вячеслав Иванович уже искренне не замечал ее: да будь она хоть знаменитой киноактрисой, не до беженетов сейчас! В нем росло нетерпение погрузиться в дневник — и вернуть потерянный кусок жизни. Он готов был отдать сейчас все любовные свидания за единственную встречу с собственным детством. Не помнил, как и добирался с вокзала…
27 ноября 41 г.
Интересно все-таки: переживем ли мы это ужасное, хотя и интересное время, а если переживем, то вернется ли старое счастье? Как мы не ценили свою, пусть не очень интересную и красочную, но зато безмятежную, беспечную, сытую жизнь! Подумать только, можно, можно было зайти в любой магазин, в любую столовую и за деньги получить все. Можно было зайти в любой Росконд и тут же съесть два пирожных. А над вегетарианской столовой мы смеялись! Прикрепили бы нас сейчас к довоенной вегетарианской столовой — и ничего больше не надо! Теперь мы голодаем и счастливы, если один раз в день съедим по тарелке супу с крохотным кусочком хлеба и котлету (часто без гарнира) — и это на весь день, если не считать двух чашек жидкого какао или кофе на воде и двух поджаренных микроскопических кусочков хлеба (утром один, вечером другой). Конечно, это еще не голод, если раз в день имеешь возможность пообедать, это еще далеко не голод, но ужаснее всего, что ты имеешь деньги и ничего на них не можешь купить. Мы все, кроме Пети, иждивенцы, значит, имеем право съесть в день 125 гр. хлеба, 5 гр. сахару, 25 гр. крупы, 25 гр. мяса и меньше 20 гр. растительного (но не животного) масла. И это все. Ну ладно я, я выросла, но дети-то растут! Пете по рабочей карточке полагается в два раза больше, и ему стыдно перед нами. Когда он обедает на заводе, там ему отрезают карточки. Он уходит с кастрюлькой и почти ничего не приносит. Ему стыдно, что он мало принес, а сэкономить от обеда больше не может. А я? По-настоящему, если бы я была настоящая мать, я бы все отдала детям, но я не могу удержаться, я почти весь свой паек съедаю сама. Сначала отделю половину и скажу себе твердо: «Это детям!» Свою половину съем и думаю: если отщипну еще три грамма, ничего не будет. Потом не могу удержаться и еще три грамма… И все-таки я говорю: пусть будет еще хуже, но пусть только не сдают город. Что угодно, только не это! Мы сейчас голодаем почти, сидим в холодных комнатах без свету (свет включается только во время тревоги и ночью), но пусть нам останется надежда на светлое будущее!
Вот такая первая запись. «Конечно, это еще не голод…» В конце-то ноября!! «Я почти весь свой паек съедаю сама…» Почти! «Пусть будет еще хуже, но пусть только не сдают город…» И даже: «Пусть нам останется надежда на светлое будущее!» Это подлинное, вот в чем дело! На собрании и Вячеслав Иванович сказал бы так же; он знал толк в выступлениях на всяких собраниях, умел сказать как надо — скакандо, как он называл такие выступления про себя, — но чтобы писать вот так для себя, нужен особенный настрой, нужны подлинные чувства! И они переживались его матерью 27 ноября 1941 года.
И тут Вячеславу Ивановичу пришла мысль вообще-то очевидная, но поразившая, как открытие: ведь мама тогда не знала — и никто не знал! — что Ленинград не сдадут, что город продержится девятьсот дней — и выстоит! Это мы сейчас знаем — и уверены, что иначе не могло и быть. Мы знаем, что величайшие страдания оказались не напрасны. А тогда?! Сдали же Минск, Киев, Одессу. Как же можно было точно знать, что не сдадут и Ленинград?! Надеялись — да! Но надеяться или знать точно — совершенно разные состояния. И чтобы хоть сколько-то почувствовать то, что чувствовали тогда они здесь, в Ленинграде, нужно не только знать размеры тогдашних пайков, тогдашние морозы, знать, сколько сброшено бомб и выпущено снарядов, — нужно еще суметь как бы отключить свое знание новейшей истории, нужно забыть, чем кончилась блокада, остановиться на 27 ноября 1941 года — а дальше неизвестное будущее…
И только тогда перечитать: «Пусть будет еще хуже, но пусть только не сдают город…»
28 ноября.
Сережа читает книжку, которая называется «Вечный хлеб». Фантазия. Ее написал тот самый Беляев, который написал «Человек-амфибию». Мне когда-то она нравилась, увлекательно пишет, а сейчас попыталась, чтоб отвлечься, но не могу: все страдания там, на страницах книги, кажутся такими маленькими рядом с нашими. А Сережа читает. Сам читает и вслух Славику. Там про хлеб, который разрастался сам из воздуха. Сережа читает и говорит: «Вот бы нам сейчас такой хлеб! Я бы сначала сам наелся, потом накормил бы Славика, плаксу Ритку, вас с папой. А еще потом, когда хлеб бы совсем разросся величиной с дом, всех соседей, всех дистрофиков!» Я не знаю, может быть, ему лучше не читать такую книжку? Чтобы меньше думать о еде. Мы все время думаем о еде. Раньше мысли были в голове, а теперь в животе. Сережа понимает, что горе из-за немцев. Славик тоже немного понимает, но плохо. А Риточка не понимает совсем. Как ей объяснить, почему мама дает мало кушать? Счастливые, у кого нет детей или у кого эвакуированы! А когда все время видишь…
1 декабря.
Нас прикрепили к булочной здесь рядом, на Красной Коннице. Бабы говорят, на Суворовском булочная лучше. Вот и Туся всегда старалась на Суворовский, а она знает, где что. А ничего не сделаешь, теперь и она сюда на Конницу, раз прикреплена. Петя переносит хуже, чем я, а ведь он всегда сильней. И карточка у него рабочая. Он приходит через три или четыре дня, старается принести, оторвать от себя. Только мало может. Сережа рассказывает про дрожжевой суп в школе. Он как взрослый мужчина. Мужчины рассказывают, как ели где-то, и не хотят брать от меня ни микроскопической крошки. Только маленькие ничего не скрывают, берут все и просят еще. Только нет этого еще! Даже близкие люди становятся раздражительными. Я сказала Пете, что еще не совсем голод, а он вдруг как закричит шепотом: «Это голод! Голод! Запомни: голод!» Так зло.
2 декабря.
Радость Петя принес шроты. Назвали, как в насмешку, похоже на шпроты. Как я их любила до войны! Такие почти черные рыбки, и вкус совсем особенный! А крабов не любила. Ужасно вспоминать, как в конце августа или уже в начале сентября, все по карточкам, в магазинах стояли свободно банки с крабами. Без карточек! И никто не брал. Петя сказал: «Давай купим. А то вдруг перебои с мясом?» Конец августа, но будто сто лет назад. Петя сказал шепотом: «Вдруг перебои с мясом?» — и самому стыдно, будто