паникер. А я не послушала. Оттого что не любила никогда крабов. Ну и из-за денег: они дорогие, жалко стало тратить. Я копила на шубу. Хотела лисью шубу. Какая я подлая: копила на шубу и пожалела потратить на консервы, на еду, хоть и на крабов. Вернуть бы тот день! Я бы ходила по всем магазинам и покупала, покупала, покупала! Крабов, крабов, крабов! А еще до этого шоколад свободно лежал! И стало исчезать — разом, в один час. Вернуть бы тот день! Самое ужасное — своя глупость.
6 декабря.
Славик рисует квадратики на бумажке, которые называются «карточки», потом их отрезает и сам себе за них отоваривает продукты: маленькие кубики — «мясо», большие кубики — «хлеб». Рисует — отрезает. Часами. Риточка и этого не может. Я ложусь в кровать и прижимаю ее. Должно же что- то от меня переходить в нее! Тепло. И какая-то сила, если очень захотеть. Пусть выходит из меня, я согласна: из меня — в нее, из меня — в нее! Сережа, когда не в очереди, сам с собой играет в шахматы. Я раньше так гордилась, когда его хвалили во Дворце пионеров. А теперь кому нужны эти шахматы? Туся мне говорила: «Сходи во Дворец, может, твоему Сереже полагается паек, как одаренному ребенку!» Я пошла, как дура. Там никаких шахмат, там сплошь госпиталь. Сегодня в нашей прикрепленной булочной какой-то парень схватил из рук паек у женщины. Схватил и сразу кусает и глотает. На бегу. Его схватили и стали бить. А он глотает, пока все не доглотил. Смотреть— ужасно. Но правильно, что били! Мне не жалко! Что будет, если начнут вырывать хлеб из рук! Это все равно что убить заживо. Та женщина так и осталась без пайков на семью. Она к продавщице, та и слышать не хочет. Вот кого жалко, а не бандита!
Вячеслав Иванович отложил тетрадь. Нужно было передохнуть.
Он забыл было, что не ужинал, а тут сразу мощно включился голод, вдвойне против обычного — видно, заразился голодом от чтения. Открыл в нетерпении холодильник, и в который раз ему показалось, что наполненный холодильник прекраснее любого сейфа с драгоценностями. И богатств в нем неизмеримо больше, чем в сейфе. Что такое золото и всякие блестящие камешки рядом с ароматным сыром, с серебристым рыбьим боком, бархатистыми ломтями ветчины? Вот истинные ценности! Ну почему отец работал на каком-то заводе, а не поваром? Были бы сейчас живы с матерью. Да не только в предусмотрительности дело, в умении жить, — неужели какая-то радость иметь дело с металлом? Он же мертвый! Руки холодит, и больше ничего. То ли дело в пищевой промышленности — ведь продукты, они живые, они греют!
Вячеслав Иванович поел. Нужно почитать такой вот дневник, чтобы осознать до конца, какое это счастье — поесть. Не объедаться, — объедаться до тяжести в животе, до сонливости противно, — а в меру поесть. Об этом обычно стесняются говорить, повторяют с глупым высокомерием: «Не в еде счастье», — а вот и нет: в еде! Надо поголодать, чтобы понять, какое счастье в еде.
7 декабря.
Да, голод. Он все перевернул. Раньше мы боялись обстрелов и бомбежек. А теперь бомбежка — такая мелочь. Спускаюсь в бомбоубежище только ради маленьких. Они тоже не хотят, Славик каждый раз плачет: «Не хочу в бомбежище!» Петя слишком пьет воду. Я твержу, что нельзя, что вредно много воды, по радио специально говорили, а он кричит и злится, а сам пухнет. Теперь, когда кто толстый на улице, значит, опух. Самое плохое, лучше худеть до костей. Вечером поила Риточку молоком. Соевым, конечно. Достала стакан. Она пьет, и вдруг как заплачет. Я испугалась: «Что случилось? Животик болит?» Она все плачет. Потом показала пальчиком, между слезами: «Так мало! Сейчас кончится!»
10 декабря.
Вот и газета стала в два раза меньше. Как будто машины тоже голодные и едят бумагу. Наши освободили Тихвин. А вдруг это начало? Туся пришла, плакала, говорила, скоро снимут блокаду. Тогда сядем все за стол и по-настоящему пообедаем.
14 декабря.
Прошло четыре дня, и нет чувства, что вот-вот, что сегодня-завтра. И разговоры прекратились. Люди ходят медленно. А время еще медленнее. Обменяла на продукты обручальные кольца. Настоящее червонное золото. Вспомнила, как мы с Петей, но слабо вспомнила. Волновало не воспоминание, а сколько дадут. Получила: 2 кило риса, 2 кило сахара и буханку белого хлеба. Я не говорю, что мало, — нет, это страшно много сейчас, это жизнь! Риточка поела и смеялась, а она уже больше месяца не смеялась. Золото — чепуха, мертвый хлам! Но откуда у него это? У этого? И сам сытый. А глаза страшные, холодные и пустые. А еще — похотливые. Сейчас не встретишь такого мужского взгляда, как раньше, — словно раздевает, сейчас все как бесполые. А этот — он может, он же жрет сколько хочет! Откуда у него? Где ворует? У меня руки тряслись, когда я брала продукты, и его дающие руки совсем близко. Был момент: чуть не поцеловала из благодарности. И ненависть. Как я его ненавидела и ненавижу! Сама бы вызвалась расстрелять. Жалко, выдать нельзя. Потому что если отбирать наворованное, то, что мне дал, тоже отберут. А я должна была принести. Чтобы дети поели. А еще — страшно писать: я была рада, что Петя на заводе. Сразу все не съешь, достанется и ему: ведь 2 кило риса, 2 кило сахара. Достанется и ему, но детям — больше. Пусть больше детям! Я очень хочу, чтобы он выжил, но я уже готова, что он может не выжить. Когда так пухнут, это плохой признак. А если все равно не выживет, зачем зря отрывать от детей? Как страшно, что я так думаю.
Да, золото — чепуха. Вячеслав Иванович словно держал в руках вместе с матерью этот рис, этот сахар, эту буханку. Ощущал тяжесть, благодатную тяжесть. Золото — чепуха рядом с вечными ценностями: хлебом, сахаром… Но кто такой — этот с холодным раздевающим взглядом? Откуда у него? Где крал?! Оставила бы мама какую-нибудь примету! Ни имени, ни адреса, ни шрама через все лицо. Почему-то вспомнился Борис Борисович, махинатор из цеха холодных закусок, с вечным отвратительным запахом пота. Нет, по возрасту никак не подходит, но когда читал про блокадного мародера, тот невольно представился похожим на Бориса Борисовича…
17 декабря.
Зашла к Зине. Они что-то ели и, когда я входила, спрятали. Родственники! Мне не надо, но могли передать маленьким! В очереди рассказывают про какую-то блаженную Анну Ивановну, которая дарит доходягам мешок крупы. Я не верю. Вроде сказки про скатерть-самобранку. Сегодня у проруби попросила одного помочь, потому что такая наледь вокруг. А он: «Сам еле ноги волочу». После этого верить в Анну Ивановну! Петя, когда дома, сидит, сидит, молчит. Так сидел-сидел и вдруг сказал: «Ты не бойся, я не умру, пока не получу карточку за январь». А я кивнула.
21 декабря.
Бомбежка. За две недели отвыкла — и снова. В бомбоубежище Зина с шоколадом. Без стыда. И хоть бы крошку! Я хочу, чтобы эта тетрадь сохранилась, чтобы прочитали и Сережа, и Славик, и Риточка. Как вы им посмотрите в глаза, дорогая двоюродная тетя Дубровицкая Зинаида Осиповна?
Ну вот и названа полностью та тетушка, фамилию которой не удостоила запомнить блокадная Туся. Та тетушка, через которую ниточка к сестре. И если жива эта Зинаида Осиповна Дубровицкая, он выполнит завещание матери, посмотрит ей в глаза.
25 декабря.
Прибавили по карточкам. Неужели выживем? Ну хотя бы дети. Одна тетка плясала в булочной. А у меня нет сил радоваться по-настоящему. Петя ушел на завод. Мы ничего не сказали, но оба знали: за карточками. Попались довоенные фотографии. Совсем другие лица. А сейчас Сережа совсем старичок. Он спросил: «Мама, а человек умирает совсем-совсем?» Я подумала солгать и утешить, но не