Ковшов чувствовал, что нет уже прежней сердечности у сотрудников в отношении к нему, растет отчуждение. Не однажды высказывала свое несогласие с главным врачом Лидия Григорьевна. Ей казалось, что он с неоправданной легкостью раздает имущество больницы по требованиям оккупационных властей, что он с фашистскими представителями ведет себя подобострастно.

Больным требовалось молоко. А где взять? От населения его почти не поступало: коровы перевелись, а те, что еще оставались, были на учете в управе — удой забирали для оккупантов. Лидия Григорьевна ничего этою знать не хотела, обвиняла Ковшова в нераспорядительности. Чтобы убедить ее, Ковшов однажды предложил:

— Пойдемте вместе в городскую управу.

Их принял чиновник, ведавший сбором и распределением молока.

— Все молоко, в соответствии с приказами хозяйственной инспекции, передается немецким оккупационным властям. Ни для каких других целей молока нет.

В словах чиновника Лидия Григорьевна уловила издевательские нотки. Она возмутилась:

— Коровы — русские, молоко — русское, раненые — тоже русские. Им и должно идти молоко!

Чиновник внимательно посмотрел на Тарасову и сказал Ковшову:

— Вы утверждаете, что в больнице нет большевиков. Но эта дама… Она же большевичка!

Тарасова прикусила язык.

— Что вы, что вы! Если она большевичка, так и я большевик, — начал разуверять чиновника Ковшов.

Он отослал Лидию Григорьевну в больницу, а сам остался в кабинете.

Тарасова с нетерпением ждала его возвращения. Ковшов ни в чем не упрекнул ее, только сказал:

— Молоко-то русское, но не наше…

Ковшов не знал, что о нем говорили за спиной, но чувствовал взгляды, молчаливое недоброжелательство. Чувствовал и страдал от того, что не может, не имеет права все рассказать товарищам. Только думал иногда: «Неужели они не понимают, не чувствуют, как мне тяжело играть роль лояльного к «новому порядку»? Но многие, видимо, не понимали. Анна Матвиенко требовала мыла, а когда Ковшов объяснил ей, что нельзя запас пустить в расход за одну неделю, надо экономить, обвинила его в скупости.

Обвиняли Ковшова и в угодничестве перед врагом. Иные полагали, что Ковшов может принять гордую позу и требовать, категорически требовать… Если бы речь шла о нем одном, он готов был бы принять такую позу и умереть. Но его минутная поза может дорого обойтись сотням людей. Пусть и противно это до тошноты, но он должен и будет величать «господами» и недоносков из управы, и людоедов из гестапо.

В больнице стало известно, что по приказанию Ковшова отправлены ковер, сервиз, ковровые дорожки, гарнитур мягкой мебели. Неизвестно кому отправлены.

— Господин Ковшов, нужно списать имущество: ковер бухарский, чайный сервиз и другие вещи, которые отправлены по вашему распоряжению, — обратился как-то к нему бухгалтер Будников.

— И накладную выписать, и расписку получателя пришить к делу? — невесело спросил Ковшов.

— Само собой, господин Ковшов, — подтвердил Будников.

Ковшов удивленно посмотрел на бухгалтера: может быть, он шутит. Нет, Будников был «на полном серьезе».

— Вы представляете, Андрей Дмитриевич, что предлагаете, о чем речь ведете?

— Конечно, Петр Федорович! Я бухгалтерию веду не первый год!

— Если мы выпишем накладную — значит, должны тот же ковер показать и в инвентаре, если я правильно понимаю бухгалтерию?

— Совершенно правильно!

— Но он у нас в инвентаре не показан, как и многое другое. По-вашему, следует все записать, а потом придут, кому это интересно, возьмут книгу и потребуют: давай или — к стенке.

Будников молчал.

— Вам нужна расписка получателя? Ее нет и не будет! Можете записать, что я подарил ковер любовнице! — начал горячиться Ковшов, но тут же остыл и невесело усмехнулся. — И этого нельзя записать. Нельзя, Андрей Дмитриевич. Самое лучшее — считать: ковра, сервиза, дорожек у нас не было и мы никому их не дарили. Это — самое лучшее…

А Будников дулся, ничего не хотел понимать — жил старыми представлениями: вынь да положь документ.

— Спрашивал главного врача о ковре, — рассказывал он в конторе. — Запиши, говорит, что любовнице подарил, только адресом не интересуйся, все равно, говорит, не скажу. А под конец запретил и это записывать…

Денежные поступления у больницы незначительные, главным образом за пользование санитарным пропускником. Эти деньги не приходовались. Может быть, напрасно, может, следовало их провести по кассе? Сначала и Ковшов к тому склонялся, но потом передумал: не выйдет. Приход записать можно, а как показать расход? Написать, что у шофера Ганса Мюллера купили бочку бензина? Приложить расписку старшего полицая о том, что он получил взятку? Подшить к делу документ от начальника полиции о том, что он принял две бутылки коньяку?

Нет, расход этих денег не покажешь в документах. Ковшов так и сказал бухгалтеру.

— Да, зарывается наш главный врач, ой как зарывается! — сокрушался Будников.

— Куда же он зарылся? — спрашивали бухгалтера.

— В беззакония, в нарушения финансовой дисциплины. До «черной кассы» дошел! Контролера бы ему из ревизионного управления!

А перед Ковшовым были ревизоры пострашнее — у этих не будет замечаний и выговоров. Узнай фашисты про тайный склад — расстрела не избежать. Пронюхай гестапо о количестве сожженных историй болезни — можешь угодить на виселицу вместе с теми, кому написаны новые истории.

Тайна тем лучше хранится, чем меньше людей в нее посвящено. О складе знали единицы, а об услугах Симоновой не ведал даже Данилов, возивший ей подарки.

Еще больше возмутился бы Будников, узнай он, что Ковшову для нужд больницы хозяин одного ресторана передал десять тысяч рублей, а священник — дважды по нескольку тысяч. И они не были оприходованы. О них никто не знал, потому что и давали-то их при условии полного сохранения тайны.

Разговоры о дорогих подарках и «черной кассе» усилили недовольство. Все работали в одинаковой опасности, все переносили тяжелые материальные лишения. Поэтому всякий намек на то, что кто-то роскошествует, шикует, уже настораживал.

Всякий раз, когда Ковшова вызывали в гестапо, он говорил об этом не шепотом, а громко, вслух, чтобы как можно больше людей знало. Делал он это потому, что не был уверен, вернется ли оттуда. Пусть люди знают, что он находится в ненасытной пасти зверя, пусть будут готовы к тому, что он останется там не как на пересадочной станции, а надолго, откуда один маршрут — в овраг.

Перед полицаями, часто придиравшимися к больнице, Ковшов афишировал свои хорошие отношения с гестапо и комендатурой. Он знал, как смертельно боятся слуги своих хозяев, как пресмыкаются эти человеческие отбросы, чтобы заслужить не теплое слово, а просто милостивый кивок головой то Гельбена, то Бооля. И спокойное, как бы вскользь, упоминание об оккупационном начальстве помогало: управа с ее полицией умолкали.

Когда Ковшов, предъявив справку, полученную от Симоновой, избежал ареста, предотвратил близкую для всех беду, в больнице были удивлены, допытывались, как же это удалось. Не мог Ковшов сказать о Симоновой, сослался на заступничество гестапо.

И это записали ему в строку, обвиняя в близости к оккупационным властям. «А может, его уже успели обломать? Может, права та женщина, которая назвала его оборотнем?»

Далеко не все, конечно, думали так. Большинство продолжало верить Ковшову и пресекало разговоры о его подарках, «черной кассе», сотрудничестве с врагом, приводили иные доводы:

— Ковер отдал? А может, и два следовало дать?! Отдал за доброе дело, пока фашисты не отобрали.

— Что ж, Ковшов наживается, капитал копит? Зачем же ему мелочами пробавляться? Стоит только

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату