Да что прошлое поминать: раньше Вальку и пальцем никто не трогал, а теперь то мать ему всыплет, а то отец ремень снимет и давай.
Вздохнул Валька, приспустил трусы и, выгибаясь, попробовал посмотреть себе пониже спины.
Густой, почти до черноты загар обрывала красная каемка от резинки, а дальше все оставалось белым, как и зимой, и он еще сильней вытянул шею, скосил глаза и теперь увидел край сизого пятна.
Сидевший в пыли Митрошка заторопился, становясь на четвереньки, приподнял зад и быстро пополз, вытягивая голову, словно черепаха, и с любопытством глядя на него снизу вверх.
Он упрекнул его:
— Ты понял — из-за тебя. Папка: а! — на-на Валю... А! — на-на...
Митрошка снова сел, задрал измазанную мордаху, миролюбиво проворковал:
— Клгы-клгы!
Валька постарался придать своему голосу побольше обиды:
— Конечно, тебе — кылгы! А мне знаешь как было больно?
Митрошка опять радостно запнулся языком:
— Клгы!
Пыль под ним сначала намокла, потом черный островок около трусов разом затопило, хлынуло шире. Валька снова вздохнул и покачал головой:
— Это где ж на тебя настачиться — последние сухие штаны!
И тут он увидел, как на ногу братцу села маленькая злая оса. Подергивая полосатым своим животом, она быстро поползла по лодыжке, а Митрошка тут же погнался за ней рукой, попробовал поймать, да только и раз и другой рыжая оса проскользнула у него между пальцами.
Валька даже не крикнул, а сдавленным горлом прошипел:
— Нельзя, Митечка!..
Схватил братца за руки, а осу хотел сбить щелчком, но малыш, наверно, подумал, что они играются — засмеялся, задергался, вырвал из Валькиных пальцев одну ладошку, накрыл осу растопыренной пятерней и тут же вдруг вскрикнул так пронзительно, что у Вальки по спине пробежали мурашки.
Он отшвырнул мятую осу, вытащил у братца из ноги еле заметное жало с белым, оторвавшимся от полосатого живота кусочком — а тот все только беззвучно закатывался, и, казалось, нельзя было дождаться, кода он снова и закричит и задышит.
— Больно, Митечка? Больно? Ах ты ж, такая оса!
Валька кинулся, раздавил осу пяткой, потом присел перед братцем, отер ему вокруг посиневшего рта горькие слезы, и тот только теперь наконец снова залился в голос, да так жалостно, что Вальке самому невольно захотелось заплакать.
— Не надо, Митечка, ну, не надо!
Из-за плетня выглянула прибежавшая на голос соседка тетя Даша, крикнула строго:
— Валька! Небось ударил?
Валька хмуро сказал:
— Чего б я его ударил?
— А почему он как резаный?
— Оса его укусила.
— А ты куда глядел — оса!
— Я только хотел, а она...
— Он хотел! Лучше надо смотреть! — И уже помягче тетя Даша сказала: — Мокрую тряпочку приложи, если оса...
Никакой тряпки, как назло, поблизости не было, и тогда Валька приподнял с земли ревущего братца, одною рукою прижал его к ноге, а другою стащил с него трусики — все равно их надо менять. Сбегал за угол дома и намочил их в железной бочке под водосточной трубой.
Митрошка сидел теперь на земле совсем голый, скомканные его штанишки горкой лежали чуть повыше колена, и, то ли из-за несчастного его вида, то ли из-за того, что он все еще безутешно рыдал, неотрывно глядя на старшего полными слез глазами, у Вальки самого вдруг защипало в носу, повело губы, и он почувствовал, как лицо у него жалобно кривится.
Глуховатая бабка Федотьевна, старшая сестра тети Даши, громко спросила за плетнем:
— Чего они там?
И тетя Даша ответила тоже громко:
— Да чего? Отец с матерью чертуются, а детишкам покою нет.
Бабка вздохнула.
— Охо-хо!.. Они думают, наверно, всю водку выпить.
— Да вот же!
— Она работает?
— Да все доказывает ему... Он говорит: не буду пить, дак попробуй на одну зарплату проживи, без моего калыма... А она: проживу. Да она теперь с утра и до вечера работает, а он с утра и до вечера пьет.
— А с мальчишки какая нянька?
— Да вот же! Вчера косточки абрикосовые бил, а этот возьми да сунь пальчик. Дак он его чуть калекой не сделал, Вальку, отец.
— Охо-хо!
— Я ему говорю: «Толик, да ты подумай, когда трезвый, — да разве можно? Хоть уже и большенький, а тоже дите».
И Валька вспомнил, как вчера вечером, когда он уже засыпал в саду под яблоней, отец присел на краешек скрипучей кровати, положил ему на плечо тяжелую руку, от которой пахло бензином и пылью, наклонился, задышал табаком да водкой: «Ты меня не ругай, Валюх, а? Я, конечно, того... не подрассчитал.
Седни еду, вдруг слышу, рука на баранке так и зудит. Думаю: чего это?.. А потом вспомнил: да это ж я Валюхе своему врезал... Аж чуть не заплакал, ты веришь?..»
И скрипнул зубами.
Воспоминание это было последней каплей, и Валька раз и другой шмыгнул носом, клоня голову к грязным своим коленкам...
И тут вдруг он вспомнил и сказал себе, чуть не крикнул: «А про петуха ты забыл,?!»
Ах ты, этот петух!..
Как светлое солнышко брызнет вдруг сквозь мокрые деревья да сквозь весенний проливной дождь, так за летучими слезами блеснули у Вальки глаза!
— Митечка! Смотри!
Сколько раз он уже это проделывал!
Слегка разведенные ладони с растопыренными пальцами понес от груди к Митрошкиным ногам: поставил на землю красного петуха. Потом невидимую балалайку ловко подкинул в руке и прижал чуть выше живота:
— Музыка!
И Валька ударил ногтями по звонким струнам, и красный петух подпрыгнул и по-шел, по-о-ошел перебирать большими своими костяными лапами с кривою шпорою сзади.
— А у нас будет петух! — громко кричал Валька, и глаза у него горели. — А у нас будет балалайка!.. А Валя на балалаечке: трень-брень!.. Трень-брень!.. А петух чеботами: цок! цок!
И Валька то наяривал что есть силы на балалайке, а то отплясывал, приподняв руки, словно крылья, задирая подбородок и кося глазом:
— Трень-трень-брень!.. Цок-цок-цок!..
Митрошка затих и смотрел на него недоверчиво, готовый заплакать тут же, как только Валька перестанет плясать.