мальчишки догадались об этом первые — иногда он подзывал кого-нибудь из нас на улице, спрашивал потихоньку, кому письмо, но треугольный конверт без марки совал обратной стороной.
И еще несколько лет мы таскали по улице его сумку, а он только держался за плечо и все потом, когда его угощали, пытался поделиться с тобой половинкой пирожка с капустой или с фасолью.
Это было уже после, а в ту ночь мы больше не зажигали огня; и еще несколько вечеров сидели потом без света — пока искали телеграмму, выгорел весь наш керосин...
Это теперь, когда я вдруг задумался, мне припомнилось то и другое, а раньше о почте я, конечно, не размышлял, можно сказать, просто не замечал ее, как не замечают, предположим, здоровья, или хорошего настроения, или еще чего-то, что разумеется как бы само собой. А ведь разве не удивительно: куда бы я потом, когда уже стал взрослым, ни уезжал, в какие бы далекие места ни забирался, письма тут же находили меня — как будто у почты только и было забот, чтобы я ни на минуту не почувствовал себя одиноким... И правда, есть в этом что-то от чуда: весь твой с таким трудом проделанный путь почти тут же уверенно повторяет сам по себе беспомощный крошечный лист бумаги. Не потому ли встретить его, когда дорогу не в силах одолеть вездеход, люди за сотню километров выходят пешком? Не потому ли пачку писем, если плывут на лодке, никогда не положат ни в ящик с продуктами, ни в тяжелый рюкзак и полевую сумку, если что, спасают прежде всего?
Помню, когда я работал в маленькой газете на большой сибирской стройке и уже начал потихоньку писать, почерк у меня испортился окончательно, и письма мои не смогла читать уже не только мама, но и наша соседка — учительница. И два года, пока меня не было дома, разрывая конверты, мама только терпеливо рассматривала письма — они стали для нее просто знаком того, что со мной все в порядке, а ждать к тому времени она уже научилась.
Одно за другим я сам прочитал потом эти местами затертые мамиными пальцами письма, прочитал, опуская подробности, которые задним числом стали неинтересными или уже ненужными, и было любопытно заново оценить опоздавшие свои новости, и мама, понимая это, внимательно слушала, а потом, когда стопка кончилась, строго спросила:
— Все дошли? Ни одно не затерялось?
Почему-то я был уверен, что письма все.
Не знаю, кто как, а я привык верить почте так же, как верят лучшему другу или любимой женщине. Не стану говорить, кому в этом смысле я отдал бы предпочтение, но на третьем месте была бы она — почта, как бы объединяющая в себе и этих двух, и еще многих других людей — и родственников, и знакомых, и тех, кого я никогда не видел в лицо, но кто прислал мне когда-то крошечный листок с несколькими словами, от которых я расправил плечи и выше приподнял голову...
Думается, а почему у нас, имеющих столько недавно введенных праздников, нет одного — Дня почтальона? Неужели это менее важно, чем День работников, предположим, торговли? И наверное, не один бы я куда с большим сердцем поздравлял их — тех, кто мокнет под дождем, кто невольно чувствует себя виноватым, когда вам долго не пишут, кому первому жалуются те, кого совсем забыли, и кто читает бодрою рукой написанное на конверте: «Шире шаг, почтальон!» и менее уверенною — другое: «Если номер дома не тот, пожалуйста, помогите найти...»
Но вот стали пропадать мои письма... Куда деваются?
Конечно, думал я, письма — они как люди, они тоже погибают во время катастрофы; и если о нас сообщают родным, то о них, конечно же, нет. Может, отправлять лучше простые? Или это не имеет значения?
И пока я и так и этак прикидывал, пока ждал ответа, случилась одна забавная история.
Ребят у нас трое, и в этом году впервые мы отправили в лагерь среднего, Жору, который перешел во второй. Старший, Сережа, поехал в станицу к бабушке и там получил от брата письмо. И — какое!
Как раз в это время я должен был со дня на день приехать в станицу, и там, чтобы мне показать, сберегли его в таком виде, в каком оно пришло.
Я еще ничего не знал. Бабушка послала Сергея в зал, и он вернулся с тарелочкой в руках. На ней лежал изодранный, в пятнах масла конверт, из которого там и тут выглядывала толстая конфетная плитка — это были любимые Сережкины козинаки. Там, где должен быть адрес, лихо прыгали и одна на другую наскакивали простым карандашом нацарапанные буквы.
Я удивился:
— Жора?
И Сережка рассмеялся так, что понятно было — смеяться по этому поводу ему уже не впервой:
— А кто б еще догадался так послать?
— Приходит почтальонка, — неторопливо начала мама. — Зовет меня. Я подхожу. Протягивает мне какой-то кулечек. Что это, спрашиваю. Ой, говорит, тетя, да мы и сами не знаем — или письмо вам, или посылка, Открывает кулечек, показывает: конверт, говорит, вон какой, наверно, тут было сперва чуть больше, да где-нибудь выпали... Так это не вы, спрашиваю, — кулечек? Нет, говорит, они к нам так и пришли — наверно, наши боялись, что не дойдут, так завернули в этот кулечек и только, какой край да какая станица, на нем написали.
И все мы опять смеялись и разглядывали накарябанное чуть пониже адреса на рваном конверте: «С днем ражденя».
Дома они, конечно, ссорились и не раз дрались, оба плакали, но теперь, когда расстались, у Жоры, видно, что-то такое шевельнулось... может, плохо стало без защитника, может, еще что, а может, мальчишка впервые в жизни вдруг понял: брат!
Дед строго сказал Сергею:
— Не вздумай есть! Показали — и можно выбросить. Кто его знает, где они там валялись.
— Нет, — сказал Сергей. — Это такие конфеты... Съем!
И по тому, как при этом поглядывала на меня бабушка, я понял, чьи это слова.
К Жоре потом мы приставали с Сергеем вдвоем: как ты их посылал?
Жора не понимал:
— Как посылал? Да очень даже просто. Конверт у меня был, мама давала, а конфеты нам в лагере не разрешали, но я Алле Васильевне сказал, что день рождения, она купила плитку и принесла. Я положил в конверт и заклеил. А потом на прогулку шли, я попросился выйти из строя, к ящику подбежал и бросил...
— И все?
— А что еще? Они, правда, не сразу влезли, — припомнил Жора. — Но потом маленькая плиточка упала в ящик, и тогда уже все вошло...
Это жара была. Июль.
Я попробовал представить, как из брезентового мешка вытряхивают на почте продранный конверт, в котором еле держится плитка и еще подтаявший кусочек — отдельно... Как рассматривают уверенной рукою первоклассника нацарапанный адрес. Фамилия получателя. Фамилия отправителя. Братья?
Улыбнулись ли там? О чем-то поговорили? Там ли свернули кулек из серой почтовой бумаги? Или это уже в другом городе? Ведь эти самые козинаки проделали, скажу я вам, вовсе не близкий путь...
Кто-то кому-то сказал: «Смотри, поосторожней, там такая штука — в одном конверте конфеты». Другой вспомнил об этом дома за столом и, прежде чем рассказать, улыбнулся и качнул головой: «Сегодня у нас — номер...»
И все это были, конечно, добрые люди.
Ладно, стал я сам с собой потом рассуждать, а мои письма, предположим, попадают в руки людей злых, глупых и жадных. Которые, глядя на пухлый конверт, потирают руки и думают, что я не захотел тратить деньги на перевод и пачку сторублевок посылаю в простом конверте... И они разрывают его, торопясь, и не находят там ничего, кроме нескольких страниц на машинке. Им становится очень обидно, и тогда они рвут на части письмо, и в почтовом вагоне бросают в унитаз, и, торжествуя, долго жмут на педаль...
Грустно как-то. Я столько сидел над этим письмом. Так хотелось рассказать другу, что со мною произошло, что я понял, что вдруг мне открылось, что я хочу теперь предпринять... Я сидел за машинкой, отхлебывал из чашки крепкий чай, думал: поймет он меня или не поймет? Захочет ли поддержать?
Потом, написанное, несколько дней я носил это письмо в кармане пиджака: посылать или не посылать? И после положил на деревянную стойку, подтолкнул, заплатил, получил квитанцию... А оно не дошло.