Года три назад мы с Витей пошли побродить по нашим холмам за речкой. Ходили долго, потом присели в теплой, бегущей под ветром ковыле отдохнуть, и я все глядел на укрытую знойной дымкой станицу, а Витя опрокинулся навзничь и затих — даже тонкая травинка в губах перестала пошевеливаться и вздрагивать. Я тоже потом сцепил руки на затылке, прилег, молча к чему-то в себе прислушался, и откуда-то из бесконечной выси неслышно снизошло на меня ощущение такой сокровенной тишины и такой ясности...
— Нынче много всяких «терапий» напридумывали, — говорил Витя, когда мы спускались потом с холмов, шли к станице. — Недавно слышу новенькое: ландшафтотерапия! Посмотришь, мол, на красоту вокруг, и все печали — как рукой. А если края и красивые, да чужие? Другое дело в родной степи поваляться да в небо, как облака бегут, поглядеть... Ты не улыбайся! Не дай бог, как говорится. Но станет плохо — и ты попробуй...
Витя Иванцов теперь на Севере. Снова летает. Помогло ли ему одолеть болезни только упорство? Или отогрела теплая родная земля? Или новой силою напоил волшебный, как живая вода, воздух детства?
Со мной ничего такого не произошло, только сосало душу наше обычное: много работал, да не все, как задумывал, вышло; отец меня неправильно понял; друг обманул; огорчил сын.
Может быть, потому и прилетел я домой, потому и бросил под яблоней облезлый кожух...
Лежишь, словно бы растворившись во всем, что есть вокруг, и сам себя ощущаешь, кажется, только потому, что тонкая травинка касается иногда твоей щеки. Лежишь, и тебе вдруг приходит на ум, почему это люди придумали легенду об Антее, и тут же становится ясным, как оно все было на самом деле.
Это уже потом, решаешь ты, сочинили, будто всякий раз, когда надо было набраться сил, прижимался Антей к богине Земле, которая была ему матерью.
А просто был он родом крестьянин. И где-то в белой от солнца деревушке на берегу Эгейского моря жила его старая мать. И он любил приезжать к ней, когда с моря дул серебривший листья маслин теплый шальной ветер, и дарил ей очередной платок, и сначала долго выслушивал жалобы на здоровье и на молодежь, у которой совсем не стало почтения к старшим, и украдкой вздыхал, а потом брал давно полысевший кожух, шел с ним в сад, бросал посреди травы...
И все у него было хорошо, пока он почаще приезжал, и никто не мог одолеть его ни в гульбе, ни в работе; это потом уже он из-за каких-то мелочных дел и раз и другой решил отложить поездку домой, и затосковал, и стал нервничать, а этот хитрец Геракл, который давно уже к нему присматривался, все заметил и тут-то и решился к нему наконец подойти... Слышите?
Нет, нет, надо почаще бывать дома — никак нам нельзя отрываться от родимой земли!
ИНЕЙ НА СТЕКЛЕ
Почти никого в городке не знаю, но уже со многими на улице здороваюсь... Наверное, это привычка: в рабочем поселке под Новокузнецком, где долго жил раньше, я ведь и шага не ступал не поздоровавшись. И теперь для меня достаточно самого маломальского повода, чтобы кивнуть потом человеку при встрече.
Тут мне стало казаться, что разные города населяют, в общем-то, очень похожие люди, только одеты они по-другому и занимаются другими делами — как бы живут другой жизнью. Там он был у нас до точки замотанным бригадиром, а тут, глядишь, с хорошей кожаной папкой под мышкою выходит из облисполкома и, выпятив заметное брюшко, долго стоит на ступеньках под козырьком, неторопливо покуривает, скользит скучающими глазами по лицам прохожих... Или у нас он, предположим, в горкоме работал, приезжал к нам на стройку «цеу» раздавать, а тут вдруг появляется из-за ширмы в белом халате, укутывает тебя накрахмаленной простыней, берет в руки ножницы...
И с тем и с другим сперва я здоровался от неожиданности, а в следующий раз уже сознательно: если принял за своего — чего же теперь?..
Постоянно встречал тут на улице парня лет тридцати пяти, небольшого росточка, с горделивой осанкой, больше, пожалуй, рыжего, нежели просто блондина. У нас он был знатный экскаваторщик, на больших собраниях или каких конференциях всегда выступал с предложением избрать почетный президиум... На работе он, известное дело, в замасленной телогрейке да в кепочке, а когда при параде — черный костюм на нем, белая рубаха и галстук, и над карманом на груди обязательно белоснежная полоска платка. А этот постоянно был в светло-сером костюме, из-под которого выглядывала кремовая водолазка. Слегка наклонит, когда здоровается, голову с волнистой шевелюрой, глянет хитренько: знаю, знаю, мол, за кого меня принимаете!.. И тут же сделает независимое лицо, поднимет подбородок еще выше и пошел дальше — как аршин проглотил, хотя сделать это он не смог бы по причине малого роста.
На днях рано утром по морозцу иду я с почты и вижу: перед витриной гастронома стоит мой «экскаваторщик», пытается заглянуть вовнутрь. Из-за малого своего росточка тянется на цыпочках так, словно хочет вылезти из модного, когда-то серого пальто с широким поясом, покачивает с бока на бок головой в черной, с длинным козырьком финской шапке.
Я — со своими новокузнецкими шуточками.
— Что, — спрашиваю, — колбасу небось выбросили?..
Он живо обернулся:
— Какую, извините, колбасу?
— Да тут ведь, кажется, колбасный отдел?..
— Да? — Он так искренне захохотал, что я тоже невольно заулыбался во все лицо.
Но он вдруг разом погасил улыбку — удивительно, тут и следа не осталось, — сказал доброжелательно и серьезно:
— Нет, видите ли, я — художник. Пишу сейчас картину, на которой должно быть заиндевевшее окно... А какие у нас морозы, сами знаете. Так долго ждал! А нынче утром глянул на градусник — наконец-то! И — скорее по городу. Где-нибудь, мол, да встречу... Мне разводы нужны, морозный узор, а тут видите — это и все!
Глядя на еле заметный, совсем размытый с краю чахлый ледяной росток, он огорченно вздохнул, развел руками, а я так все и стоял еще с дурацкой улыбкой.
Как мне потом хотелось помочь ему!
Пойти в мастерскую: «А хотите, я вам...» И рассказать, как солнечным днем в зимней тайге сыплется с деревьев серебряная кухта, как, пронизанные светом, под голубым небом в сахарном куржаке стоят желтобокие вековые сосны... И на оконцах в избе у деда Савелия и бабушки Марьи расцветает в те дни такое узорочье!..
Рассказать, как в прокаленном жгучим морозом автобусе девчонки долго дышат на стекла, как приникают одним глазком, чтобы глянуть, какая остановка, и как прозрачный кругляшок тут же снова затягивается острою ледяною пленкой... Как в самом большом гастрономе в центре города, очень теплом, по сантиметровым зарослям куржи кто-либо проводит ногтем, ставит черточку и потом стоит ждет в сторонке, пока не увидит ее другой, не поставит рядом свою отметинку, а когда появится третья, это значит, что коллектив уже сложился, что можно становиться в очередь к родному отделу, а три этих длинных палочки на замерзшем стекле надо наискосок перечеркнуть, чтобы не сбивали с толку других, пусть эти другие заводят свою табличку — вон сколько их на просторной витрине магазина, этих следов коммуникабельности, которая возрастает, когда крепчает мороз...
В те дни у меня на столе лежало письмо в плотном продолговатом конверте со штемпелем станции «Северный полюс-21» — прислал недавно мой старый друг Юра Апенченко, спецкор одной центральной газеты... Может быть, думал я, отнести, показать художнику? Меня этот штемпель спасал тогда от одиночества. А художника — вдруг вдохновит?..
И так хорошо мне было постоянно возвращаться к мысли о том, что есть в этом крошечном городке, есть человек, который приподнимался перед витриной гастронома на цыпочки вовсе не затем, чтобы посмотреть, большая ли очередь да какую сегодня продают колбасу.