— Вот идем, я с краю...
— Сапогами шмурыгает, за версту слыхать...
— А они, веришь, ну, прямо из-под ног. Были бы хвосты подлинней — наступал бы!
— Вот наш Сережка прикладывается — б-бах! С одного ствола. Со второго! А заяц как бежал себе, так и бежит...
— Представляешь? Что, думаю, такое? Вроде целюсь хорошо, а мажу и мажу...
— А потом уже остался у него последний патрон, — торжественно сказал Паша. — Вдруг видим, садится наш Сережка прямо в борозде, достает ножик, начинает пыж выковыривать...
— А он мне вместо дроби знаешь что положил?
— Ну, что, что? — радовался Паша.
Саша опять тряхнул черными вихрами и приподнял палец:
— Фасоль!
— Представляешь, какой паразит? Это другу-то!
— Зато теперь Сережка знаешь какие заряды делает?
— Научил-таки его Саня самого об охотничьем припасе заботиться! Не зря старался.
Потом они, все так же перебивая друг друга, стали рассказывать, как Паша завел себе пойнтера, который пугался одного вида ружья и начинал скулить, как только хозяин надевал старую телогрейку. Паша хотел приучить пойнтера, на охоте привязывал поводком к поясу, но после каждого выстрела собака, которая была ростом с хорошего бычка, бросалась в сторону и сбивала Пашу с ног...
Я тоже от души хохотал, но сам-то давно знал, что это они только так, для затравки, что главное для меня еще впереди. И Саша Мирошников улучил минуту, первый невинно спросил:
— Так что там, я не понял, с лисой?
И пошло!
Чего только они не говорили, каких только догадок насчет моего промаха не строили! Поиздевались вволю, и шутки стали понемногу стихать, как тут Сережка нашел новую тему:
— А как он на пахоте тормознул?
И они опять стали хвататься за животы:
— Ясное дело — сибиряк! Он же привык, чтобы под ним снегу метров двадцать, а тут, понимаешь, голые кочки...
— А что? Подожди вот, зима ударит, снег ляжет, он тогда всем тут нос утрет.
И так им понравилось надо мной издеваться, так понравилось, что и по дороге домой они все еще продолжали изощряться.
— А тебе это... не тяжело? — заботливо спрашивал шаркавший рядом со мной Сережка.
Я охотно подыгрывал:
— Это в каком смысле?
А они спелись!
— Ну, зайцев-то нести?
— Двух сразу?
— Нет, у него — лиса!
— Да разве он устанет? — завистливо вздыхал Паша. — Он же на себе лося из тайги выносил. Один!
— Ага, только рога, грит, мешали — все деревья пообломал.
К опять: га-га-га!..
А я тоже посмеивался и думал: «Ну и что?.. Что рюкзак у меня пустой. Что я ее не стал, лису, убивать... Оно, конечно, есть мудрецы. Такой обещает про себя: выскочит заяц — честное слово, не трону! И тем самым этого зайца он как будто приманивает... А только тот, бедный, покажет уши, как этот мудрец ударит без всякой жалости... И это не кажется ему бессовестным, и сердце у него потом не болит... А ведь кого он прежде всего обманул? Как можно такому верить, если он так запросто готов солгать даже самому себе?..»
За рыжими холмами внизу уже видны были разноцветные крыши между облетевших дерев, белые и светло-синие дома среди черных пустых садов... В тихом от осеннего солнца небе кувыркалась над станицей большая голубиная стая, и птицы то выравнивались над землей и тогда пропадали разом, а то, заворачивая, ложились на крыло и возникали тогда опять.
Я смотрел на них, пытаясь уловить мгновенье, когда пропадут и когда появятся снова, и все продолжал размышлять о рыжей лисе и о том, что сегодня не обманул я в себе чего-то такого, что делает нас лучше, чем порою мы себе кажемся.
И думалось мне в те предвечерние минуты легко, и на душе было ласково и мирно...
ВЕТЕР В АВГУСТЕ
Все на свете перемешалось!
И тугое поскрипывание кукурузных листьев, похожее на тихий шелест жести на крыше; и плавный, до сих пор певучий голос девяностолетней нашей соседки — негромко говорит, что по-старому теперь уже отошли вспожинки и наступил спас, «всему час»; и протяжный и тонкий гуд самолета где-то в белесом небе — кажется, это какой-то крошечный самолет, и лишь когда он обронит басовую ноту и густой ее рокот докатится наконец до земли, тебе станет ясно, что за машина упрямо стремит свой путь в высокой бездне...
Ветер такой, что невольно кажется, будто только ей одной это сейчас и под силу.
Маленький двукрылый Ан, который привез меня в станицу два дня назад, до сих пор еще так и стоит, прижавшись к земле, на том месте, где был раньше выгон, была толока, все еще отходит от несусветной болтанки, и навстречу ему неудержимо несется вольное море ковылы, плещется у него под брюхом, бьет гребешками под крыльями около хвоста.
В редкие минуты затишья стремительно, будто пущенные из лука, крутою дугой уходят вверх ласточки и там замирают, долго висят на одном месте, стригут крыльями и потом, словно перестав наконец сопротивляться, ложатся на крыло и косо падают вниз.
Шмели и пчелы даже не пытаются подниматься — давно уже отяжелевшие от сладкой своей ноши, они только торопливо перекидываются с цветка на цветок, срываются и путаются в траве, и сидят потом долго, отдыхают, и, может быть, тихо жалеют о том, что не умеют ходить пешком.
Ветер шевелит тебе волосы, трогает усы, потом туго опахнет лицо, плотно заложит уши, ударит в грудь, и ты подумаешь, что точно так небось чувствует себя рыба, которая живет на быстрине... А он подтолкнет тебя еще и еще, заставит к себе прислушаться и сделается вдруг таким упругим, что на него, кажется, можно, если захочешь, опереться и ты тогда так и будешь держаться на весу, слегка откинувшись назад и вольно разбросав руки... И так и этак будет дразнить тебя ветер обещанием неизвестной тебе до сих пор легкости, обещанием поддержки, так что тебе в конце концов, и точно, начнет представляться, будто и ты мог бы сегодня полететь — стоит только тебе сделать самый первый, самый трудный, конечно, взмах, чтоб оторваться от земли.
Люблю ветер! Может быть, оттого, что напоминает он о далеких местах, где я когда-то бывал — молодой, беззаботный, чуб наотлет... Может, оттого, что я вырос в предгорьях, где почти всегда ветрено.
С детства остались у меня в памяти бабушкины слова, что мы живем «как в трубе». Бабушка имела в виду обыкновенную печную трубу с хорошей тягой, но мне, когда она так говаривала, представлялось же другое, мне виделась при этом просторная и гулкая аэродинамическая труба — такая, как на картинке в учебнике физики.
На самом деле наша «труба» — это довольно широкая долина между двумя отрогами. Один из них — тот, что поднимается сразу за рекой, — повыше и покруче, зато второй лежит цепочкой пологих холмов, у которых такой вид, будто когда-то давным-давно один за другим съехали они с тех самых снежных гор, что возвышаются вдали, съехали да так и застыли — меньший за большим, а потом еще меньше, и еще, пока