откинуты. Желтый клюв ему, казалось, сомкнуло отчаяние, и карий глаз уже начал стекленеть — жили только худенькие птичьи бока, которые то неравномерно вздымались, а то подрагивали.
На утку жаль было смотреть.
Вот ведь какое дело, думал я про себя, есть же, наверное, какой-то закон прибоя, какая-нибудь, может, хитрая, а может быть, и простая теория, зная которую, конечно же, несложно отправить нырка обратно в море... Но неужели нельзя все рассчитать так вот — чутьем, на глазок?
Я снова стал оглядываться — и посмеиваясь над тем положением, в которое попал, и одновременно стыдя себя за то, что совсем замучил маленького нырка.
По берегу шел высокий человек в синем спортивном костюме и с полотенцем через плечо. Показалось, что еще издали он с осуждением посматривает мне под ноги, и мне сделалось стыдно, захотелось и оправдаться, и, может быть, посоветоваться.
Человек подошел уже совсем близко, и я слегка качнулся ему навстречу:
— Понимаете, какое дело...
И тут скорее почувствовал, чем увидел, какое-то движение у себя под ногами.
Я посмотрел вниз.
Отчаянно покачиваясь с бока на бок, нырок топотал к морю. Немножко пробежал по воде, ударился грудкой о волну, закачался, и мне вдруг стало ясно, что он уже там, за этой невидимой чертой, которую он до этого так долго не мог преодолеть.
— Вы что-то хотели спросить? — раздался позади меня глуховатый голос.
Я не знал, что теперь говорить, сказал сбивчиво:
— Тут был нырок...
Человек улыбнулся, и лицо у него стало доброе:
— Удрал от вас?
— Н-нет, я его не держал... Наоборот.
Тот насмешливо прищурился:
— Хотите сказать, что он вас держал?
Я тоже рассмеялся.
У меня за спиной опять заскрипела галька.
А я стоял и все смотрел на нырка, который что есть мочи удирал все дальше от берега.
Эх ты, говорил я себе, «теория прибоя»! Наверное, тут может быть всего лишь одна теория: не лезть с непрошеной помощью, не навязывать своей воли, если ты не знаешь с точностью, чего именно надо бессловесному зверьку или птице... И как знать, может быть, единственное, что можно позволить себе в этом смысле — это в самом деле постоять терпеливо рядом, чтобы никто их не обидел.
А помогут они себе сами.
ЖУРАВЛИНАЯ СТАЯ
К другу своему Ивану Яковлевичу я приехал явно не вовремя. Он сокрушался:
— Ну, что бы тебе прикатить денька три-четыре назад? И погода стояла какая, и со временем у меня было посвободней. А теперь морозец нам все карты спутал: ни картошку, ни свеклу не убрали, да и овчарни как следует к холодам подготовить не успели. Вот денька три-четыре назад...
— Да, конечно, — попробовал я поддеть его. — Тогда о зиме еще можно было не думать...
Но Иван Яковлевич только рукой махнул: ему было не до шуток.
Тут к нему вошли ветеринар да агроном, разговор у них начался горячий, и я, чтобы не мешаться, потихоньку поднялся да бочком в дверь.
Сначала, раздумывая о том, что теперь делать, принялся я шагать туда-сюда на небольшом пятачке сухой травы рядом с конторой, а потом вышел к высокому обрыву за ней и остановился оглядываясь.
Между белых — из меловой крошки — отлогих бережков извивалась внизу зеленоватая речка, а чуть поодаль по обе стороны от нее вставали кручи с гребешками пожухлой травы на макушках, дальше один за другим толпились крутые холмы, на которых причудливо расположилась станица, а вокруг этих холмов, как будто обступив их со всех сторон, цепь за цепью теснились горы, и ближние были изжелта-серыми от заштрихованной стволами деревьев опавшей листвы, а дальше становились все темней и темней, и смутно белевшие, кое-где уже покрытые снегом их вершины пропадали в предвечерней дымке.
Несмотря на то что радоваться было нечему, я почему-то был в очень хорошем расположении духа... Мне нравилась эта затерянная в синих предгорьях станица, нравились эти рыжие холмы и далекий снег на горбатых хребтах, и я в который уже раз начинал себе говорить: нет, нет, хорошо, что я не стал больше эту поездку откладывать, хорошо, что собрался наконец да и поехал...
Так я и прошагал по обрыву над речушкой до самых сумерек.
В окнах конторы давно уже ярко горел свет. Потом они погасли вдруг одно за другим, и я заспешил к крыльцу.
Иван Яковлевич улыбнулся мне, хитровато щурясь:
— Считай, тебе повезло. Решили, что надо мне по отарам проехать да еще кой-куда заглянуть. Поедем верхами, так быстрей будет. Только, понимаешь, кони у нас один другого норовистей — не побоишься?
Тут на меня кашель напал, потом я начал прикуривать, и друг мой не стал дожидаться, пока я ему отвечу.
— А теперь, — сказал он, — ко мне... Попьем чайку с калиновым вареньем, отоспимся как следует, а рано утречком — в путь.
Домой к нему мы поехали на линейке. По крутой дороге она быстро скатилась вниз, и лошади побежали посреди мелкой речушки между смутно белевших в темноте меловых бережков. Снизу потянуло холодом. Глухие кручи с обеих сторон теперь придвинулись близко, и еще неяркие звезды то исчезали за темными их горбами, то появлялись вновь...
Потом пропали разом и острый всплеск под копытами лошадей, и мягкий шелест под колесами, линейку под нами дернуло, и кони, напрягаясь, пошли в гору. По накатанной дороге посреди очень широкой улицы побежали бойко, и звезды теперь то пропадали за крышами, то подрагивали и покачивались среди голых ветвей черных деревьев.
В садах уже собирался, густея, уже стыл сизый туман, и окна домов светились как будто сквозь дым.
Иван Яковлевич напевал без слов, негромко и задумчиво, словно все еще продолжал размышлять о делах, и я положил руку ему на колено, хотел заговорить, но линейка под нами опять дернулась и, клонясь на один бок, стремительно понеслась вниз. Я так и застыл с открытым ртом, вцепившись в колено своего друга, а он посмотрел на меня и снова хитровато прищурился.
И мы опять ехали по воде, и опять потом поднимались в гору, чтобы через несколько сотен метров снова спуститься к руслу речушки. Одни и те же темные холмы, помеченные красноватыми квадратами света, оказывались от нас то слева, то справа, знакомые созвездия покачивались то впереди, то сбоку, а дорога наша кружила и кружила, шла петлями вверх и вниз, и все не было ей конца — будто ехали мы куда-то очень далеко.
Заметно похолодало, и огоньки в окнах стали еще уютней. От мокрых лошадиных ног отлетал еле видный в темноте парок. Изредка хлопал кнут, и тогда громче начинали ёкать у коней селезенки, чаще похлюстывали по грязи копыта, громче бренчала и хлябала линейка, и все эти четкие звуки и теплые на осеннем морозце конские запахи как будто уносили куда-то очень далеко. Мне вспоминались воля и простор моего деревенского детства, то купание коней, а то ночное, пастьба, и отчего-то хотелось громко, во всю грудь вздохнуть...
А утром мы снова ехали на линейке, теперь только вдвоем с Иваном Яковлевичем, и он, отыгрываясь за вчерашнюю мою подковырку, насмешничал: