заметила это и практическим умом своим оценила, как оценила уже, вероятно, многое другое, связанное с появлением в нашем доме собаки... Разве, предположим, еще недавно не засиделся бы с друзьями допоздна, разве не позволил бы в утешение себе лишнюю с ними рюмку?.. Разве теперь, когда ушел с работы, не укатил бы тут же в Дом творчества?.. А каково им было бы без меня? И каково мне без них: стал бы работать или тайком от своих звонил бы товарищам, просил подкинуть деньжат все на то же — на убивающие душу размышления о несправедливости жизни?
Меня все больше привязывало к собаке другое — удивительно добрый ее характер. Не было в нашем громадном доме ни одного маленького мальчишки, перед которым она не вильнула хвостом, не было девчонки, которую она не лизнула бы в щеку. Она стала уже довольно большая и сильная собака, да и вид у нее, если не разглядеть морды, стал довольно-таки устрашающий, но вот в том-то и дело, что крупная эта лохматая башка с большими опущенными ушами и преданно глядящими на всех без исключения карими, чуть вытянутыми книзу треугольными глазами, делали ее не только миролюбивой, но даже ласковой, и это было так ясно для каждого в этих карих глазах написано, что малые ребята, которых матери подальше от большой и страшной собаки тащили за руку, пытались вырваться, чтобы неизвестно зачем ее потрогать... Конечно, тут сказывалась порода, сказывалось это много веков старательно выращиваемое в собаке сознание цели ее жизни — любить человека настолько, чтобы, ни секунды не медля, броситься за ним куда угодно. Но мне казалось, что дело еще и в другом, что Квета каким-то непостижимым образом ощущает: она живет теперь в доме, где очень любили маленького мальчика, и что в благодарность за доброту и заботу о ней она тоже должна любить всех, какие есть на земле, маленьких ребятишек. И они это словно чувствовали, ребятишки, они к ней буквально липли, и часто вслед за собакой я останавливался где-либо на тротуаре или посреди аллеи и начинал обстоятельно объяснять какому-либо теребящему ее за хвост бесстрашному карапузу, что на ногах у Кветы есть перепонки, что уши такая собака, когда ныряет, умеет плотно зажать, оттого и не страшна ей глубина в четыре-пять метров...
Часто, когда ходили с ней, забирались в такие места, где мы раньше гуляли с Митею... Вот мелькнула знакомая афиша, и я вспомнил, как в один из последних дней коротенькой его жизни мы с ним шли мимо, и он спросил меня: «Скажи, скажи, а что такое «оник»?» До этого я все пытался научить его читать по крупным буквам рекламы, но это никак не удавалось. Удивительное дело, такой смышленый, так жадно слушающий всегда бесконечные мои рассказы, он словно чувствовал, что эта наука — читать — вовсе ему не пригодится... Потому-то, зная, какой из него чтец, я твердо сказал тогда: «Не знаю, что это такое, — такого нет». — «Но я прочитал! — теребил он за руку. — Вон, посмотри!» И я посмотрел на эту доску для афиш, на которую он показывал вытянутой рукой, и увидел крупно: «Кино».
Потом шли мы с собакой дальше, через Ленинградский проспект переходили на Беговую, и тут, когда слева мелькали теплые окна ресторана «Бега», у меня снова сжималось сердце: «Лошадром». Так он назвал однажды, когда мы с ним проезжали мимо в троллейбусе, ипподром. Я потом, смеясь, рассказал об этом одному из своих товарищей, и он написал шутливые стихи про «лошадром» и передал их Мите, чем окончательно укрепил дружеские отношения с ним; Митя мог иногда вдруг сказать: «Давно я не видел дядю Сережу, а давай к нему сходим?..» У него вообще была трогательная и чуть загадочная манера — на равных разговаривать с моими товарищами. Для него это было естественным, что мои дружки — это и его дружки тоже, и он часто подбивал меня: «А давай позвоним дяде Юре Апенченко, почему он к нам давно не приходит?» Два или три дня — это, по его понятию, было очень давно, и мы звонили, и дядя Юра приходил, мы пили чай, разговаривали о чем попало, но чаще всего о вещах очень серьезных, а он сидел себе на диване, помалкивал и только поглядывал на нас — на одного, на другого.
И вот в ладони у меня не теплая его ручка, а жесткий брезентовый поводок...
Наверное, собаке было грустно ходить со мной, занятым теперь бесконечными своими мыслями, и она иногда тыкалась мокрым носом мне в руку или, чтобы обратить на себя внимание, прихватывала зубами поводок. Тогда я пробовал отвлечься, пробовал поговорить с ней, даже пытался что-то объяснить, если перед чем-либо она, бывало, останавливалась в недоумении. В этом своем внимании к собаке я в конце концов преуспел настолько, что однажды, увидев в Тимирязевском лесу молодую женщину, у ног которой, как мне показалось, играл крупный щенок, я вдруг с любопытством подумал: что за порода?..
И ткнулся лбом в сосну, когда понял вдруг, что это маленький, в серенькой шубке мальчик, и безутешно заплакал...
Вскоре старые друзья прислали нам с женою письмо, позвали в гости к себе в Сибирь, в Новокузнецк, где прошла общая наша молодость. Как раз в это время в очередной раз «повышал квалификацию» в Москве бывший мой однокурсник по философскому Стас Кондаков, тоже наш старый товарищ, и мы уговорили его перебраться из общежития к нам, присмотреть, пока нас не будет, за средним сыном, за Жорой.
Вернулись мы из поездки поздней ночью, и я не стал нажимать на звонок, решил открыть сам, но, когда вставлял в замок ключ, услышал за дверью странный тугой стук — это почуявшая нас Квета колотила по чем попало мощным своим хвостом. А с какою радостью она потом к нам с женою бросилась! И обхаживала каждого, и терлась, и, подпрыгнув, пробовала лизнуть в лицо, причем всякая такая попытка завершалась тем, что она — чего с ней давно уже не бывало — оставляла на полу лужу за лужей. До этого у нас никогда не было собак, никто нам об этом еще не рассказывал, поняли сами: от счастья.
Жена сердилась на Квету, не только ворчала, но и покрикивала, но в голосе у нее прорывалась ласка.
А утром она хмуро спросила у меня:
— Что вы с Жорой в конце концов думаете — с собакой?
И я в который раз понял, что она и мудрее меня, и глубже... Что это, может, последняя ее попытка запретить разбитому сердцу привязаться еще к одной живой душе в этом неустойчивом, полном тревог и несчастий мире.
В этот день приехал из Киева еще один наш старый товарищ, Миша Беликов, режиссер, с которым тогда мы работали над сценарием. У него был взрослый боксер, поэтому Миша хорошо знал, что это такое иметь собаку, и вечером за столом опять возник разговор о судьбе Кветы. Настрадавшись с нею, пока нас не было, Стас осторожно начал говорить, что собака, мол, сделала свое дело, помогла нам, как бы там ни было, пережить самое страшное время, это так, но теперь, мол, надо посмотреть правде в глаза: кто у нас будет за ней ухаживать? Жора со своею тысячью поручений постоянно задерживается в школе, жена работает, она не то что собаке — нам, говорит, бедная, не успевает приготовить, а на меня надежда плохая, я, известное дело, — путешественник, что ж, у каждого свой хлеб, и никуда тут не денешься, это ясно.
Раньше я, и точно, проводил в поездках добрую половину года и, отзываясь на речи Стаса, завздыхал теперь и начал потихоньку соглашаться: да, мол, трудное это дело, держать такую собаку в большом городе.
Час был уже довольно поздний, а мы с Кветой еще не выходили, поэтому решили вместе с ней прогуляться все трое и потом, когда шли с собакой по улице, разговаривать продолжали все о том же: лишнее, мол, доказательство, пожалуйста, — нам бы еще хорошенько посидеть за столом, ан нет — вставай, надевай ей ошейник... Да и вообще, начал философствовать Стас, разве это естественно: ньюфаундленд — в московской квартире?.. Когда-то они жили на кораблях, и, если корабль выбрасывало штормом на скалы, такая собака с концом каната в зубах прыгала за борт, а рядом, держась за нее, плыл к берегу кто-либо из самых отчаянных матросов — чтобы там, на берегу, привязать канат, по которому переберется потом на сушу вся команда... Это другое дело! Такой собаке надо мчаться в упряжке или доставать с глубины сети — ньюфаундленд! Легендарная собака. Недаром же говорят, будто одна из них спасла в свое время не умевшего плавать Бонапарта!.. И вот, может быть, праправнучка спасшей Бонапарта собаки стоит сейчас перед светофором на грязном, перемешанном с солью московском снегу и нюхает гарь от проносящихся мимо вонючих автомобилей.
— Всё, Квета! — сказал я собаке, когда мы вернулись домой. — Это, в самом деле, не жизнь. Поедешь на Байкал. Простор. Воля!.. Там тебе будет хорошо. А мы станем приезжать к тебе...
Снял трубку и тут же заказал разговор на завтрашний вечер с Иркутском.
— А Жора не огорчится? — спросил Миша.
— Огорчится, конечно, да что делать? Давай поговорим потом вместе. Только сначала выясню, по- прежнему ли нужна собака в Иркутске...
Весь следующий день мы с Мишей просидели у меня в кабинете, обговаривали сценарий, а Квета