Растянуто? – Мне кажется, единственное удачное “пятно” – сцена, когда игуменья узнает о несчастии, – но Кузмин его не заметил. М. б., сегодня продолжу. Хотя чувствую усталость и слабость, но спать не хочу. Около двух часов. Кузмин читал новый сонет – о Сан-Миньято[56]. Очень хорошо, хотя среди пятистопных один стих – шестистопный. Неприятно и мне всегда бросается в глаза – или в уши. Образ храма хорош. Сейчас написал октавы: “Есть две бессонницы”.
18. XII. Третьего дня писал терцины. Сегодня пытался продолжить — не клеится. Боюсь, что длинно и вяло. Рассказ нужно сжать. Сегодня я вял. <…>
1904.18.1. Гениальность – цельность. Цельность изображения – истинная поэзия. “Поэзия – полное ощущение данной минуты”. Полное ощущение – синтез. Его и осуществил возможно полно – Пушкин.
27. IV. …Кузмин пишет большую вещь прозой – и читал несколько новых стихотворений. Давно собираюсь ему писать. М. б. он пришлет хоть стихи – освежить меня. Но проза мне особенно интересна.
<…> Фет из современных ему поэтов особенно любил Тютчева. – Из стихотворений Полонского он очень любил: Улеглася Мятелица, путь озарен; Пришли и стали тени ночи; В те дни, как я был соловьем: Кузнечик-Музыкант. Полонский с семьей гостил у Фета в Воробьевке летом 1891 года».
Дневник Верховского замечателен, поскольку являет собой образчик «чистоты жанра»: он писан не для истории литературы – для себя лично. Кажется, его автору литература интереснее, чем его место в литературе. Отмеченная Вяч. Ивановым индивидуальность подчинена служению; с этим связано отсутствие «автометаописаний», деклараций, самоопределений, свойственных современникам.
Удивительная мягкость и незлобивость, милые чудачества Верховского отмечены почти всеми близкими к нему людьми, писавшими о нем; да и сам он знал свои слабости и относился к ним с покаянной иронией, понимая, что порой причиняет ближним и дальним массу неудобств своей забывчивостью, необязательностью, способностью не вовремя «пропадать», непрактичностью. В уже цитированном письме Гершензона (27 мая 1914 г., Верховский в это время преподает в Тифлисе) есть слова: «Кто страдает по неволе, а Вы – по безволию. Удивился я вчера, увидав, что Вы еще в Тифлисе, а вечером Эрн картинно изобразил, как Вы не в силах отказать, экзаменуете еще и 21-го, и 27-го, и т. д.». А позже (20 августа 1915 г.) тот же Гершензон добавляет еще один штрих к портрету друга: «Вы – живая иллюстрация множества пословиц и прописных истин, как-то: “всяк своего счастья ковач”, “под лежачий камень и вода не течет” и т. под.»[57].
Постоянные переезды из Петербурга в Москву приводили к ситуациям курьезным: «Забыл я, по- видимому: 1) визитку, недавний предмет восхищения и гордости; 2) в ее кармане два галстука; 3) письмо об Александре Ивановиче Белецком, харьковский профессор, словесник, – он же Анфим Ижев, поэт, драматург, романист – большой мой приятель; 4) рубашку чесучевую желтую; 5) рубашку полотняную; 6) полотенце мохнатое; 7) мыло желтое; 8) альмавиву или епанчу плащ с капюшоном темно-серый; 9) указанную посылку. Я прихожу в величайшее смущение от такого списка. Но не меньшее смущение овладевает мною и по следующему поводу: забывши всё это, я увез с собой носовой платок, данный мне Надеждой Григорьевной»[58].
В книге «Годы странствий» Георгий Чулков писал: «Из поэтов, милых моему сердцу, необходимо упомянуть о Юрии Никандровиче Верховском. У этого очаровательного человека, настоящего поэта и серьезного филолога, кажется, нет ни единого врага. Его кротость известна всем, кто его встречал. Его бескорыстие, его ленивая мечтательность, его неумение устраивать свои житейские дела стали легендарными. В 1924 году мы праздновали с ним “при закрытых дверях” двадцатипятилетний юбилей нашей литературной деятельности. По этому случаю мы обменялись с ним посланиями в стихах. Вот что он написал тогда:
Боратынский [59]
Это стихотворение датировано 18 ноября 1924 года. А за три года до нашего юбилея поэт посвятил мне еще одно стихотворение: