— ничто по сравнению с молчанием или голосами природы. Я сказал что-то новое?
— Вы сказали прекрасно, но могу ли я попросить вас говорить чуть погромче — в записи могут быть пробелы... И все же, знаменитый хоровой призыв «Обнимитесь, миллионы!» в исполнении трехсот или четырехсот человек — сравним ли он с финалом Шестой, где одинокий пастух играет на своем рожке? Для, простите, коров?
— Молодой человек, результат-то разный! Этот замечательный наивный призыв уже двести лет звучит впустую! Миллионы все более разъединяются, а коровы, кстати, наоборот!
— Маэстро, я уверен, что ваш ответ не оставит радиослушателей равнодушными... Вы сейчас говорите как исполнитель или слушатель?
— Как слушатель. Еще раз признаюсь, что голос одинокого рожка способен мне сказать больше, чем четыреста человек, даже если они поют очень громко.
— Благодарю вас, господин генеральмузикдиректор, и желаю большого успеха в Японии. Я знаю, японцы умеют слушать одинокие голоса и тишину.
42.
— А знаете ли вы, маэстро, что за пультом этого оркестра стоял Рихард Штраус? — Гюнтер Гросс, насквозь больной одутловатый ветеран с неестественно выпуклым животом, неожиданно тонкой шеей и еще более неожиданной детской улыбкой, любит говорить мне приятности. — А теперь вот стоите вы! — он радостно смеется, будто совершив открытие для себя самого.
Распахнутый по-детски смех переходи в стон: Гюнтеру пересадили печень, и с ней, чужой, что-то не ладится. Громко стеная, он медленно опускается в плетеное кресло у столика, выставленного на солнышко хозяином греческого ресторана. В доме напротив Оперы три ресторана: турецкий, греческий и китайский, но мы предпочитаем греческий — за нетривиальное радушие, обязательную стопочку узо и, может быть, за то, что хозяин разносит блюда наравне с официантами.
— Пива мне, дорогой! — кричит Гюнтер через плечо и весело подмигивает.
— Можно ли вам пиво? — осторожно осведомляюсь я.
— Ах, мой маэстро, мне теперь все можно! — Гюнтер вновь смеется, его нездоровый, будто вспухший живот опасно трясется. — Я переиграл все, что можно сыграть на кларнете, и не по одному разу. Я играл с Челибедаке и не позволял ему на меня кричать. Я играл даже с Паулем Хиндемитом... нет, это был не я. Это был мой отец.
Снова долгий детский смех, смех переходит в кашель, тоже долгий и надсадный, кашель — в стон.
— Ах, мой дорогой, не обращайте внимания. Я в полном порядке! Мы еще с вами помузицируем! Но я хочу вам сказать: если вы оставите наш оркестр, я уйду в тот же день! Не хочу, не хочу, не хочу... Наши дирижеры не делают музыку, они делают бизнес!
— Неправда, Гюнтер...
— Правда, еще раз правда! Я всегда говорю правду! Из-за этого, между прочим, у меня и были неприятности с Челибедаке! — долгий радостный смех. — Я и вам скажу правду, только не обижайтесь. Хорошо? Я не уверен, что «Пасторальная» Бетховена у вас получится по-настоящему, так, как мне бы хотелось... Еще раз извините. Если хотите, я объясню, почему...
— Объясните, Гюнтер. Я пока не обижаюсь.
— Видите ли, мой дорогой маэстро, вы, русские, любите природу совсем не так, как мы.
— Гюнтер, милый, я уже объяснял, что Киев, откуда я приехал, — это не Россия, а Украина.
— Какая разница? Россия — она всюду Россия!
— Погодите... Вот вы — Гюнтер, а к вам будут обращаться: Ульрих или Карл...
— Меня можно называть как угодно... Еще пива! У меня даже печень от другого человека — Мохаммеда или Диего Гарсиа, так что я уже не совсем Гюнтер...
— А что с природой-то, Мохаммед-Гарсиа? Ее можно любить по-разному?
— Конечно, конечно, маэстро! Мой сын — он умер от белокровия — был профессором славистики. И мы как-то сидели за тем столиком: я, сын (его звали Марк) и его друг, русский писатель Володя. И Марк сказал... Я точно не помню, вроде того, что русские любят природу, но как бы со стороны, а мы, немцы — сами есть часть природы, так мы чувствуем, поэтому любим ее совсем по-особому... Я, конечно, путано объясняю, не умею так, как сын. Он очень красиво говорил. И весь был красивый... А женат не был, так что внуков у меня нет. Хотя, возможно, где-нибудь и есть! — долгий смех вперемежку с кашлем.
— Кстати, помните, вы рассказывали, что вам влетело за бездомных собак? Я ведь тоже был с духовым квинтетом в России, и именно в вашем Киеве...
— Гюнтер!
— Ах да, я забыл... Но погодите, ведь тогда Киев был еще в России? Тоже нет? Ладно, я совсем запутался... Дело не в этом. В вашем городе я впервые в жизни увидел бездомных собак! Они просто лежат и греются на солнышке или бегают стаями. Мы были потрясены. Я слышал, правда, что такое бывает в Африке, но в стране, где был Давид Ойстрах?!.
— Мне стыдно, Гюнтер...
— Я вижу — вы не обижаетесь. Тогда скажу еще кое-что: ваши города звучат совсем не так, как наши.
— Звучат?
— Да, звучат... Разве вы не замечали? У вас в городах нет птиц!
Гюнтер тяжело поднялся, обратил сохранившие голубизну глаза к вершинам деревьев и распростер короткие толстопалые руки. Над городом с его густым шелестом автомобильных шин, короткими звонками велосипедов, перекличками детских голосов плотно и радостно зависло звенящее облако птичьей невидимой жизни.
Хотелось молчать.
— У меня есть маленький огород, по-вашему — колхоз, — Гюнтер поднял толстый указательный палец, — и я делаю из своей клубники фантастический джем. Одна банка — ваша, и поверьте, дорогой, Рихард Штраус такого джема не пробовал!
43.
44.