Как хорошо, что в бетховенские времена не было фото- и киноаппаратов! Разрушился бы один из мощных мифов — тех мифов-паролей, которыми перекликаемся-аукаемся мы в поисках «своих» в так называемом культурном пространстве. Поблекла бы красивая легенда о некрасивом, нелюдимом, неряшливом человеке, исподлобья глядящим сквозь столетия на своих грядущих слушателей; легенда, по которой художник и его подлинные почитатели никогда не встречаются в реальном времени.

Мы бы увидели Бетховена за роялем, Бетховена за письменным столом, Бетховена с графом Лобковичем, Бетховена «в кругу друзей» (какая пошлость!). Мерцающая и дергающаяся кинопленка предъявила бы нам Бетховена за дирижерским пультом — более изящного, чем нам бы хотелось, а, может быть, даже прилизанного.

А потом мы увидим ужасный снимок, сделанный лет пятнадцать спустя: на нем — старик пятидесяти с небольшим лет с неуклюже приставленной к уху слуховой трубой, похожей на раструб гигантского граммофона. Лицо у старика будет напряженным и беспомощным одновременно, рот полуоткрыт... «И это — гений? — скажете вы. — Это его музыку другой пятидесятилетний инвалид, родившийся ровно через сто лет после Бетховена, назвал „нечеловеческой“?» (Комплимент, впрочем, сомнительный, поскольку не ясно, какую музыку эстетически и этически глухой юрист Ульянов полагал «человеческой».)

Нет, не хотелось бы увидеть бетховенское фото. Не хочу видеть его издателей, покровителей, соседей, непутевого племянника и даже «бессмертную возлюбленную». А особенно — зал, тускло освещенный свечами, мужчин, симулирующих внимание, и женщин с обсыпанными пудрой плечами. Во все времена — одно и то же...

А что хотелось бы увидеть? Пожалуй, Шуберта, идущего за гробом Бетховена.

Вена.

Сильный дождь.

Жизнь.

45.

Любимая Бася! Я знаю, что ты — Бася, но ты еще не знаешь, что ты любимая. Я увидел тебя четыре дня назад, когда вас вели в барак, а нас — на репетицию в «клуб». Ты на меня посмотрела, потом еще обернулась и замедлила шаг; тебя окликнула подруга — так я узнал твое имя. А меня зовут Яцек, и я уже четыре дня тебя люблю. Может быть, тебе неинтересно меня слушать, но ты самая красивая девушка на свете. У тебя самые красивые глаза, самые красивые волосы и все самое красивое. Я неплохо играю на скрипке, но у меня уже почти нету сил. Я боюсь, что послезавтра на концерте я выроню смычок, и тогда меня наутро погрузят в транспорт. Ты знаешь, я раньше этого ждал и даже хотел: скорей бы! А сейчас я очень хочу жить. Я не хочу умирать, потому что на свете есть ты. Вчера еще один раз я видел тебя во сне. Светило солнце, и твои волосы горели. Это было похоже на костер. Было страшно, и мне хотелось скорее проснуться, но я не мог, а ты все оглядывалась и оглядывалась на меня, как тогда, в первый раз. Ты очень красивая, но я об этом уже писал. Это счастье, что нам выдали карандаши, чтобы делать отметки в нотах, и я могу тебе написать. Мой сосед разрешил оторвать кусочек от «Пасторальной симфонии» Бетховена — ты, может быть, знаешь, это такая очень красивая музыка, — но это ничего: мы почти все знаем наизусть. Если случится так, что я останусь в лагере, я тебе еще напишу. А вдруг нас освободят русские или американцы, я сделаю тебя самой счастливой на земле. Ну, а если меня повезут на газ, то знай, что я пойду с твоим именем, Бася.

Твой Яцек, даже если тебе все равно.

46.

Сегодня нельзя нервничать. Нельзя переутомляться. Нельзя вспоминать обиды. Нельзя обижать. Нельзя наедаться до отвала. В газетах нельзя читать разделы политики и музыкальной жизни. Нельзя давать интервью. Нельзя смотреть футбольные матчи. Нельзя встречаться с друзьями, с которыми не виделись более пяти лет. Нельзя проверять банковские счета. Нельзя писать письма. Нельзя посещать врачей. Нельзя рассматривать старые фотографии. Нельзя более получаса быть за рулем. Нельзя бурно радоваться. Нельзя пристально вглядываться в зеркало. Нельзя открывать почтовый ящик.

Все остальное — можно.

Кое-что необходимо. Сегодня надо увидеть небо. Проследить за движением облаков. Хорошо, если облака плывут в два слоя и с разной скоростью. Вспомнить последнюю улыбку родителей. Ощутить блаженную свободу расслабленных плеч. Сделать отложенный на «когда-нибудь» звонок любящим тебя людям. Открыть наугад книгу, дремавшую на полке, пробежать полстранички, не вникая в суть, а пробуя на вкус ароматную мякоть слов, наслаждаясь игрой обгоняющих друг друга смыслов, вслушиваясь в перекличку гласных, в хруст или шелест согласных. С открытым сердцем, лишь слегка подгоняя время, идти навстречу минуте, когда Бетховен, нахлобучив на лоб мятую шляпу, скажет: «Эй, кто ты там, сквозь тьму двух веков я тебя не вижу! Неужели тебе интересно то, что я нацарапал? Ведь никто еще не спросил, нет ли у меня чего-нибудь новенького! Они думают, что я глух. Да, мой слух — ни к черту, но все они, поверь, не слышат вообще... Ладно, если ты так уж хочешь — играй. Но не ищи в моей симфонии загадок. Просто играй, будто сочинил ее сам. И пусть тебе поможет бог — должен же он, наконец, хоть кому-нибудь помочь!»

47.

— Господа, осторожнее, не толкайтесь, здесь все-таки инструменты...

— А вы можете чуть-чуть шевелиться? Уже была команда выходить на сцену!

— Никакой команды не было, вам показалось... Чертова темнота — тут можно убиться!

— Лучше убиться на сцене!

— Вам не видно, в зале кто-нибудь есть?

— Вы еще не забыли слово «зал»? Ах, вы ведь в первый раз... Там всегда девять человек: комендант, надзиратели и сбоку один из охранников — он до войны был директором филармонии где-то на Кубани...

— Боже мой, как мы будем играть без маэстро?

— Не нойте. Мы, может быть, играем последний раз...

— Так кто из нас ноет?

— Господа, пошли...

В центре Европы прохладным апрельским вечером по дощатой сцене просторного барака невесомо движутся тени. Это профессор Арнштамм, склонный к истерике Перельмутер, поклонник Шопена пан Крушиньский, любопытный Фрумкис, господин Эммерих — любитель черники со сливками, Свитек, притворяющийся живым, стукач Турский, белокурый Яцек, который нашел время и место влюбиться, гордый валторнист Лилиенталь и еще несколько десятков людей, обреченных стать дымом. Но через мгновение Бетховен подарит им последний глоток свободы — безбрежной, абсолютной свободы. Чуть более получаса будет длиться их вольный полет, и не будет на земле людей счастливее.

Если вы любите совпадения, сообщу, что в эти минуты к воротам лагеря подошел, отдуваясь паром, доживающий свой век паровоз с четырьмя вагонами для скота. Вновь прибывшие, еще в плащах и шляпах, оглядываясь по сторонам, медленно втягивались в узкие лагерные ворота. И вот тогда над пустынным плацем, над бараками, над сторожевыми вышками и дальше, над проснувшейся по весне

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату