момент: в убийцы, типа нечаевцев, идут не одни шалопаи, а умные и образованные люди: 'Я сам старый 'нечаевец', — говорит о себе Достоевский, — стоял на эшафоте, приговоренный к смертной казни… Мы стояли на эшафоте и выслушивали наш приговор без малейшего раскаяния… то дело, за которое нас осудили, те мысли, те понятия, которые владели нашим духом, представлялись нам не только требующими раскаяния, но даже чем-то нас очищающим мученичеством, за которое многое нам простится'.
Снова я хочу подчеркнуть: конечно, Достоевский и Нечаев не чета убийцам Серова и Коржева. Но какая-то, пусть незначительная, схожесть есть определенно.
Во-первых, никто из подростков не раскаялся, и в душе каждого из них захоронена тайная мысль о предстоящем мстительном реванше, когда, отбыв наказание, они смогут посчитаться с теми, кто их наказал. И здесь 'виновниками' могут оказаться невинные. Реваншисты будут беспощадно разрушать, утверждая свои принципы справедливости.
Во-вторых, они твердо уверены, что поступают не безнравственно, ибо убеждены в том, что знаменитый ленинский лозунг 'Грабь награбленное!' призывает их к вполне законному переделу собственности. Они не исключают такой возможности: когда станут богатыми, позаботятся и о детских приютах, и о домах для престарелых…
В-третьих, они верят, что число их сторонников растет, ибо гнев и недовольство народное они ощущают повсеместно.
— Я не согласен с вами, Владимир Петрович и Виктор Иванович, — как бы размышляя вслух, заметил Курбатов. — Мы здесь имеем дело не только с социальным явлением, но и прежде всего с семейно- педагогическим. Заметьте, в печати почти никогда не говорится о вине школы и семьи в злостных преступлениях подростков. В одной из газет я прочел очерк 'Амазонки из 10 'А', где рассказывалось о пятерых школьницах, которые убивали мужчин, мстили за поруганную честь одной из подружек, кстати, заодно и грабили убитых. Как отреагировали директор и педагоги школы, где учились девицы-убийцы: 'И правильно делали…'
Россия — страна необъяснимых крайностей: либо рабская покорность, либо бунт, сметающий все на своем пути. Сегодняшняя детская преступность может стать реальной угрозой не только для нашей страны, но и для всего человечества.
Слепоглухонемота
Ничего не видим, ничего не слышим, ни о чем не говорим — такова реакция сильных мира сего на катастрофически растущую детскую преступность.
Передо мною данные газеты 'Криминальная хроника' за июль 1998 года: 'В настоящее время уровень подростковой преступности в России вдвое выше, чем в западноевропейских государствах. Скачок не только количественный, но и 'качественный'. Детская преступность омолодилась. Правонарушения совершают — пятилетние, шестилетние. Заказные убийства своих родителей — с 13 лет. Часто дети убивают из желания убить. Растут убийства сверстников. В 1990 году было убито чуть больше тысячи подростков, а в 1996 — 1711. Почти три тысячи покончили жизнь самоубийством. Нынешние подростки стали в три раза больше болеть. 143,8 тысячи детей находятся под наблюдением врачей психоневрологических диспансеров, 64 % из них с диагнозом олигофрения. Сегодня 25,5 тысяч подростков больны сифилисом. 913,3 тысячи облученных чернобыльской радиоактивностью… За первое полугодие 1998 года только в Москве подростками до 14 лет совершено 927 общественно-опасных деяний… Заболеваемость туберкулезом выросла на 16 %…
Мы написали письма в разные государственные инстанции. Предлагали систему мер. В ответ: либо отписка, либо молчание.
Мы неоднократно обращались к известным журналистам, но они как сговорились: 'Еще не время. Есть более серьезные проблемы…'
А более серьезных проблем — НЕТ!
Я сплошь и рядом сталкиваюсь с такого рода подозрениями: кто-то специальными средствами и способами добивается растления детей, уничтожения образования и культуры, народа в целом, России. Намек: 'холодная' война продолжается…
В это мне не хочется верить. Да и всякого рода ПОДОЗРЕНИЯ мне противны. Я размышляю: если дети кончают жизнь самоубийством, то это конец…
'Светло-святая сила зла' (Я. Беме)
Я не мог понять причины ее слез. А Светлана плакала так, будто у нее клещами выворачивали наизнанку душу. И все это в присутствии Ксении Петровны, которая сидела напротив меня, сидела темнее тучи, точно говоря: 'Вот до чего вы ее довели'.
Но я ведь не доводил. И мы не ругались. Не ссорились. И не было пробежавших меж нами кошек. Более того, Светлана поднимала на меня виноватые глаза, полные слез, и не могла сдержать рыдания.
Смутно, очень смутно я догадывался о характере ее состояния: что-то родовое, чисто женское, необъяснимое. А мать не удержалась:
— Значит, не умеете наладить жизнь так, чтобы не было слез…
Меня подмывало хлопнуть дверью и уйти. Мне бы обнять и успокоить ее. Но что-то сдерживало. Возможно, страх: а вдруг оттолкнет, да еще при матери. Два дня назад я был свидетелем ее нечаянной радости. Они с Костей колдовали над какой-то схемой, а я сидел в другой комнате за мольбертом. Вдруг Светлана захлопала в ладоши и громко рассмеялась. А когда я вошел в комнату, смех и даже улыбки исчезли, точно я был чужим. Я тихонько вышел. Потом последовали слова: 'Что с тобой? Ты на меня сердишься? Может быть, я что-то не так сделала?' и признания: 'Только тебя люблю. Сильно!' И вчерашней ночью неожиданно прорвалось: 'Да оставь же ты меня в покое!' И оправдательное: 'Я падаю с ног. Я так устала, что скоро рехнусь'. Я лежал с открытыми глазами. Теплое ее бедро под одеялом больше меня не касалось. Я встал и сел за мольберт. Она тоже поднялась: 'Ну, прости меня, ну, делай со мной что хочешь…' Но слез не было, а тут как из ведра.
Я пытался расспрашивать о причине слез. Несколько раз спрашивал. Ответ был однозначный: 'Не знаю…' И сто раз она винилась передо мной и оседала на пол, ухватившись за мои колени, просила прощения.
— В чем?
— Ты все знаешь, — отвечала она. — Сам говорил, что любовь — это долготерпение. Потерпи немножко, и я стану другой. Непременно стану, — и она сияла так ослепительно ярко, что у меня в груди появлялся огонь, без которого нет любви.
Чтобы понять женщину, надо быть ею. Надо погрузиться в глубины ее отчаяния. В безбрежные воды подстерегающей ее тоски. Свобода, любовь, нежность вдруг будто уходят от нее, и даже не подкашиваются, а отбираются, а она точно во сне: 'Как же так? За что? Я была свободна как птичка. Любима и желанна. И сама рвалась к любви равной, свободной, вечной. А на поверку — тюрьма! Я лишилась всего и даже своего 'я'.
Между тем эти лишения, эта несвобода предопределены самой природой. Мир создал свободного мужчину и несвободную женщину. Рабыню. Я читаю ее мысли: 'Мне не надо говорить: 'Почему ты не убрала постель? Почему не приготовила обед? Не заплатила за квартиру? Не пришила пуговицу? Не вымыла раковину? Не причесалась? Не выгладила рубашку? Я и так по твоим нахмуренным бровям, по напряженной спине вижу, как ты недоволен. Ты ждешь от меня постоянного тепла и ласки, а в мое сердце без моего ведома закрадывается тоска, в нем образуется лед'.
Но дело даже не в этом. Есть что-то другое, в чем женщина и себе боится признаться: это капризная сила собственных противоречий. Противоречий, томящих душу, лишающих воздуха, вселяющих тоску, страх, наконец!
Она поднимает на меня сияющие молящие глаза, а я тороплюсь сказать:
— Нет, нет все в порядке. Как ты себя чувствуешь? Может быть, что-то нужно?
Мы оба понимаем дежурную ненужность этих вопросов. Они ни к чему не ведут, ничего не значат. Но это уже крохотный мостик к сближению: ее теплое бедро прижимается ко мне, и она в моих объятиях, и