теперь уже иное, тоже необъяснимо-прекрасное женское начало лишает меня дара речи: все тонет в радостном чувстве абсолютного единения. Об этом я буду говорить с нею едва не до полуночи. Еще два дня назад во время вспыхнувшего разлада я углубился в книги, чтобы забыть о своей подавленности и опустошенности. Что я приметил, и об этом я тоже сказал Светлане, всякий раз, когда меня настигали глубинные вопросы бытия, ко мне будто на выручку приходили те авторы, которые могли многое мне подсказать в моей жизни или своим примером обозначить истинный путь самореализации. На этот раз меня зацепил Яков Беме с его знаменитой книгой 'Аврора, или Утренняя заря в восходе'. Поразило в нем все. И то, что деревенский парень, пастух, вдруг ошеломлен был изречением апостола Луки: 'Отец небесный даст дух святой тем, которые его просят'. (А я ведь не просил! Из гордости, должно быть! Сам, мол, справлюсь! И любовь моя к Светлане была без этой святости, я и об этом говорю моей возлюбленной, и ощущаю ее слезы на своей груди, но теперь это иные слезы, горячие и очищающие!) И то, что открылась Якову Беме просветленность, и то, что он освоил сапожное дело, и всю жизнь сапожничал, 'осыпанный великой радостью' и (чем я совершенно был сражен!), Беме посредством фигур, линий, цвета и света смог заглянуть в сердце и в глубочайшую природу всех тварей.
Я говорил Светлане о том, насколько его трансцендентный подход близок нам. Я часто встречал ссылки на Беме у наших отечественных мыслителей, но никогда не задумывался над тем, что БОЖЕСТВЕННОЕ содержит в себе все: добро и зло, свободу и несвободу, истину и ложь, нежность и гнев, красоту и уродство, горечь и сладость. Я так понял Беме: основная его идея состоит в стремлении сохранить все в полифоническом единстве, ибо, как заметил Гегель, он хочет 'показать абсолютно божественное соединение в Боге всех противоположностей'.
И самое главное по Беме: все отрицательные свойства (зло, ненависть, насилие, безобразие) являются не пороком, не желчью, как у людей, а живой силой, вечным источником радости. Здесь не оправдание, а преодоление зла!
Когда я стал объяснять Светлане всю сложную противоречивость ее психологических состояний, отражающих единство добра и зла, любви и ненависти, отчаяния и нежности, тоски и просветления, она заметалась:
— Ты под мои мерехлюндии, — (так она называла свои нервические срывы), — хочешь подвести большую философию и доказать мне, что я ущербна?
— Мы с тобой одно целое, — улыбнулся я. — Твои мерехлюндии — это мои мерехлюндии. И мне теперь хотелось бы поточнее знать, какая злая сила соседствует с нашими добрыми началами. Представь себе, я раньше как-то запросто решал про себя, что такие свойства, как злобность, агрессивность, ложь, насилие, грубость, ненависть, несвобода, во мне отсутствуют: они в других. И это постоянное стремление определить, поймать, отыскать в других отрицательное погружало меня в глубины собственного зла, которое от этого погружения вырастало в арифметической прогрессии. Наши с тобой беды состоят в том, что мы не знаем и не хотим себе признаться в том, какие силы зла нашли приют в нашем сердце, в нашей любви, свободе, чувстве красоты…
— И в красоте тоже сокрыто зло? — улыбнулась недоверчиво Светлана.
— Обязательно! Я это понял! Не случайно говорят: 'злая любовь', 'убийственная красота', 'правда хуже всякой лжи'. Дьявол или темные силы ищут свое пристанище не в самом зле, а в том прекрасном, что есть в мире, иначе бы зла не существовало. Зло втискивается, вкрадывается, вкрапливается в лучшие наши побуждения, намерения. Если мы хотим познать свою любовь, мы должны знать, какие силы зла ей мешают доставлять нам подлинную радость. Кстати, по этому поводу Беме категоричен: 'Никакая вещь не может открыться самой себе без злоключения, противодействия… Без злоключения жизнь не имела бы ни чувствительности, ни хотения, не имела бы ни разума, ни науки…'
— Как же тогда быть, если зло неизбежно?
— Только одно: устремлять взор выше обстоятельств, в 'светло-святую торжествующую, божественную силу зла…'
— А если я эмоционально истощена? А если я так устала, что во мне нет сил, чтобы обратить свой взор на то высокое, что вне меня… Я в последнее время жажду погружения в себя, но и на это у меня нет ни сил, ни времени.
— Значит, я должен прийти к тебе на помощь, если ты нуждаешься в моей любви…
— Если бы ты знал, как я тебя люблю. Мне и сейчас хочется плакать, но теперь уже от того, что я совсем рассталась с собой прежней…
— Может быть, этого и не следовало бы делать.
— Нет, нет. Я знаю, что надо делать. Я стану другой, ты будешь любить меня больше, если я стану лучше? Поверь, обязательно стану.
— У меня к тебе просьба, — сказал я неожиданно для самого себя. — Смогла бы ты утешить свою мамочку, сказав ей, что ты плакала тогда от большой любви ко мне, или от счастья, или просто от того, что большая дура.
— Непременно скажу, — рассмеялась Светлана. — Хочешь прямо сейчас?
— Сейчас уже поздно. Как-никак три часа ночи, — сказал я, обнимая бесконечно любимую мною женщину.
Эпилог
В ожидании ребенка было столько нежной прелести, что я и сам заметно резко изменился. Я вот-вот должен был стать отцом. Светлана хорошела с каждым днем, и новый огонь вспыхнул в ее облике. Это был огонь, соединенный с самым высоким Духом, который имеет силу придавать всему новый смысл. То был дух самовозвышения бытия. Дух будущей матери бесконечен, ибо несет в себе силу двух жизней. Двух трансценденций. Я стал писать Светлану, и она теперь получалась совсем другой. Исчезли отчаяние и несобранность. Явилась цельная одухотворенность. Беременность еще не была заметна, а счастливое ожидание новой жизни, появление какой-то высокой благодати, чего-то евангелического уже сказалось в ее очертаниях, сиянии глаз, в чуть располневшей, налившейся груди — все это я улавливал в ее развивающейся женственности, и мои холсты зажглись каким-то глубинно-мерцающим светом. Два месяца я писал только ее. Мне уже не нужно было, чтобы она мне без конца позировала. Я лишь сверял какие-то линии, когда говорилКей:
'А ну постой пару минут', или: 'Покажи-ка свой локоток', или: 'Дай-ка я напишу твою ступню'. И я писал ее ступню, бледную со светловатым бежевым овалом пяты, с голубыми прожилками и очаровательным мизинчиком, уютно завершающим очертания ноги. Невольно приходили на ум восклицания Инокентьева: 'Я мог часами смотреть и ласкать мизинцы на ступнях моей Магды! Вам не понять этого, вам бы все высшее утопить в технологии…' Нет, что-то определенно было в заблудшем и загрязненно измочаленном гении телевизионного босса, который успел прославиться на телевидении своими бесконечными шоу, где полная даже вывороченная наизнанку откровенность захватывала зрителей своей скрытой пошлостью, оголтелой сексуальной изворотливостью, где от таинственных розоватых мизинчиков старого развратника ничего не оставалось, потому что эти мизинчики таили в себе его порывы к абсолютной чистоте, которая, к сожалению, уже никому была не нужна. Его программы имели баснословный успех, может быть, поэтому, а может быть, и по каким-то финансовым причинам, но однажды утром, выходя из своего дома, он был убит, застрелен наповал, и вся страна горевала по усопшему, и хоронили его с такими почестями, с каким давно уже никого не хоронили. Странно, но на этих похоронах бедного рыцаря телеэкрана и тюремных нар не было ни Касторского, ни Ириши. Ходили слухи, что и они были причастны к смерти Зурабыча. Во время убийства преспокойно отогревали свои косточки на Гавайских островах, а по приезде возложили на могилу Инокентьева пышные венки. Я тоже не был на похоронах: не пустила Светлана.
— Твое место здесь, у мольберта, рядом со мной и с Ванюшей, — сказала Светлана и крепко поцеловала меня.
И я писал, вкладывая в живопись всю свою горячую нежность: накопленные годами страдания и радости вкрапливались в каждый миллиметр холста. Во мне родилась особая бережность к полотну, все до