— Не знаю, — признался я.
— А я знаю, — неожиданно со своей койки сказал Шамрай. — Высший кайф, когда все шестерят перед тобой и когда можешь каждого мордой в стол тыкать.
— Я у матери своей всю жизнь отвоевывал свободу, — произнес Гриша. — И когда я ее побеждал, то радовался тому, что оказывался сверху. А она плакала в уголочке. Вот и дорадовался!
У Гриши вдруг лицо побагровело так сильно, что на шее вздулись вены. Ему точно воздуха стало не хватать. Он руками разорвал ворот и закричал хрипло и зло:
— У-у-умереть хочу!
Снова загремел засов, вбежал охранник.
— Что тут у вас происходит?
— Припадок, — сказал Шамрай, подавая Грише кружку с водой. — Врача бы.
— Не надо врача, — сказал Гриша.
Кровь отлила вдруг от лица, и он стал белее стены.
Когда охранник вышел, я подумал: 'Зачем было пробуждать в них совесть? Травить душу? Чтобы увидеть вздувшиеся жилы на горле? Чтобы услышать звериный рык человека, познавшего в себе зверя?'
Потом я молча лежал и разные мысли лезли в голову: 'А как иначе? Как же можно очиститься без мук, без крика и боли в груди? Только возможно ли полное очищение?'
Я краешком глаза следил за Шамраем, Васей и Гришей.
Гриша отрешенно глядел в потолок, Вася лежал, уткнувшись в подушку. Шамрай ходил по комнате, нервно постукивая кулаком по ладони. Он подошел ко мне, зло посмотрел на меня сверху и запел куплеты из блатной песни:
Еще один день в тюрьме
Я проснулся первым. Выглянул в окошко. Дождя не было. На фоне белесой мглы выделялись влажной чернотой деревья. Дышащая озоном чернота, не сухая и блестящая, как у бархата или антрацита, а наполненная жизнью, шершавая, напоенная недавним ливнем. И сизоватые сучки деревьев, точнее, цвета вороненой стали торопились мирно поведать о том, что в это утро родился новый день. Меня же ждали новые тревоги, новые несуразности. Я знал, что ни в чем не виноват, знал, что нелепые приключения скоро закончатся. Волновало меня другое. Оставался открытым вопрос: как жить дальше? Как в самом себе углядеть то, что может привести к роковой ошибке, когда ты переходишь грань дозволенного. И кто устанавливает меру дозволенности?
Чем может завершиться мое увлечение Сашенькой? Убежденность — мы свободны в выборе — нередко оборачивается трагедией. Жанна должна меня ненавидеть. У нее не будет детей. 'Я никогда не реализуюсь как женщина, — это она мне сказала однажды. — Из-за тебя'.
Я отнял у нее право выбора. Теперь вот роман с Сашей. Меня неудержимо тянет к ней. Только к ней. Она понимает, почему такая сумасбродная идея завладела мною: я обязан распутать этот клубок с кулонами, с двумя смертями, только так я добуду доказательства моей невиновности.
Роковое стечение обстоятельств! Все же есть что-то удивительное в этом моем приключении. Новое, неизведанное ранее чувство захватило меня. Как только выйду из этих стен, я непременно сделаю то, что должен был сделать ранее. Поставлю оградку на могилке матери. Съезжу на кладбище к обеим сестрам. И житейские дела требуют моего участия: Катя-маленькая, ее отец, Сургачев… Чепуха какая-то! Вроде бы никаких особых дел, и все же ужасно грустно на душе. Меня никто не ждет там, в моем временном прибежище. Сашенька? Что-то непонятное есть в наших с ней отношениях. Почему она так решительно запротестовала, когда я решил проводить ее домой. Кто она? Откуда у нее столь дорогие вещи. Сережки, колечки, брошки. Спросил: 'Что это?' Улыбнулась: 'Бижутерия'. 'Из чистого серебра с камешками в сто каратов', — сказал я. 'А ты все знаешь', — ответила она. 'Красивая вещь — почти всегда дорогая вещь', — сказал я. Она ответила: 'Это все от бабушки'.
Однажды Сашенька сказала: 'А знаешь, я чуть было не уехала с алжирцем'. — 'Ну и что?' — 'Передумала'. — 'Он был богатым?' — 'Не очень. Но у него были необыкновенно красивые ноги'. — 'Ноги?' — переспросил я. Сашенька не ответила. Сказала: 'Люблю дерзких, отчаянных людей, которые любят риск. Надоело все. Серость надоела…' — 'Что ты во мне нашла?' — 'Хочу тебя понять, — был ответ. — Эта твоя история — просто блеск'.
Однажды я застиг Сашу за странным занятием: она обстукивала молоточком печь. 'Что ты делаешь?' — спросил я. 'Может, правда, здесь есть клад', — ответила Сашенька и быстро швырнула молоток в сторону.
Кто она? С кем она теперь? Тоже мне не доверяет. Спросила однажды: 'А ты на самом деле такой, каким хочешь казаться?' И в следующий раз: 'А какую роль играешь ты в этой жизни?'
Тоже в чем-то подозревает меня. В чем? Все подозревают. Одни открыто, другие тайно.
В чем подозревает меня Петров? Где он теперь? Почему не разыскивает меня? Может, мне написать ему? Стыдно.
Я гляжу, как сладко спят Шамрай, Гриша, Вася, Сеня.
От пяти лет до тринадцати! Неволя. Какая-то нить меня уже соединила с ними. Оборвать эту нить я не смогу. И об этом, наверное, должен сказать ребятам.
Шамрай — кто он? Матерый преступник? Опасный рецидивист? А вчера проявилось в нем что-то человеческое. Зазвенела какая-то струна больно и надтреснуто: 'Не травите мне душу! Довольно!'
Я вспоминаю, как мы с Сашей читали главку про Ставрогина. Она спросила:
— Почему Матреша говорит, что 'убила бога в себе'? Это в ней убили бога.
— Она, должно быть, позволила убить бога в себе, — сказал тогда я.
— А ты знаешь, что я преступница, — сказала Сашенька. — Когда мне все надоело, я стала искать того, чего никогда прежде не испытывала. Мне понятен Ставрогин…
И глаза у Сашеньки зажглись, обдав меня ярким светом. Я спросил, что с нею. Она заплакала:
— Я совсем запуталась…
В чем она запуталась, я так и не узнал. Это было как раз в тот вечер, когда Данилов увел ее.
Весь следующий день прошел в обычной суете. Вася и Сеня ходили на допросы, пересказывали потом всё в мельчайших подробностях.
— Пусть и бригадира судят, — кричал Сеня. — Драка так драка! А нечего меня одного…
— А мне минимум червонец светит, — говорит Вася. — Если бы отказалась от…
— Жди! — зло Шамрай бросает.
— Она же сама согласилась!
— Это никому не докажешь.
— Тринадцать лет! За что?! — Вася едва не плачет. Мне его жалко. Я кладу руку ему на плечо, и, может быть, от моего тепла он плачет почти навзрыд…
Под вечер Гриша тихо говорит:
— Чем же там кончилось с Матрешей?
Я гляжу на всех.