все же полицейский задерживал кондуктора за то, что тот не получал деньги за проезд, водитель выпускал баранку из рук и автобус или трамвай останавливался, загораживая дорогу остальному транспорту.
Это были незабываемые дни, скрытый жар пробился наружу, все были охвачены предчувствием важных событий, откровенной или тайной, едва ли не злобной радостью, глаза искрились смехом. Тогда Васко вспомнил слова одного крестьянина: 'Земля радуется. Погода начинает улучшаться'. Что же случилось потом с этой радостью? — она, словно поток, подхватила огромное тело толпы, овладев им, и схлынула, оставив его обессиленным и расслабленным, как после любовных объятий. Какие перемены произошли в городе, какие перемены произошли с людьми? Казалось, что-то вот-вот прорвется наружу, но силы были растрачены попусту. Или только он изведал чувство поражения?
Прошлой ночью Васко приснился сон, о котором ему хотелось рассказать хотя бы Барбаре. Марии Кристине он не осмелился бы рассказать об этом сне, как и о многом другом. Даже о самом обыденном. Порою в нем словно бушевал вулкан и было так трудно не поделиться тем, что накопилось в душе, но он вспоминал, как на лоб Марии Кристины набегают морщинки и тут же исчезают с быстротой испуганных ящериц, как одна ее бровь поднимается выше другой, вспоминал, как она утешает людей, искренне полагая, что приглушить боль можно, лишь дергая за больной зуб, как она кривит свои тонкие, будто лезвие, губы, прежде чем презрительно осведомиться после его трех или четырехдневного молчания: 'Ты нарочно принимаешь такой мрачный вид, чтобы меня позлить?' Как потом она иногда проявляет подобие нежности, хотя и считает это недопустимой слабостью со своей стороны, как затем следуют приступы недоверия или раздражения и редко примирение, которое она никогда не доводит до конца: 'Давай сходим в кабаре, хочешь?' — и это 'хочешь' звучит как приказ, он вспоминал, как она бросает свои реплики, словно горсть пепла, чтобы погасить радость других, — нет, ничего подобного он не осмеливался рассказывать Марии Кристине, и непроизнесенные слова вились вокруг них обоих, точно рой надоедливых ос.
Прошлой ночью ему приснилась мансарда какого-то странного, фантастического дома, каких в действительности не бывает. И он с кем-то обсуждал, стоит ли ему переехать жить в эту мансарду. Вдруг оказалось, что он держит в руках человеческое тело, оцепеневшее, как может оцепенеть только покойник. Но человек был жив. Он горел. Горели его волосы — какую прекрасную и зловещую картину представляли эти охваченные пламенем колосья, — тлела кожа лица, она морщилась и истончалась, пока не начинала крошиться, тлели руки и ноги, и клубы дыма вырывались из прорех одежды. Горелое мясо отваливалось кусками, тело становилось все легче в руках Васко, пока он совсем не перестал его ощущать. Но человек все еще жил. Глаза его сверкали. Человек горел без единого стона. Он стоически молчал. Кто его поджег? Кто его кремировал заживо? Наверное, ты сам, Васко, хотя и забыл о своем преступлении, вот почему тот, другой, обвинял тебя, бросал вызов своим молчанием, своим мужеством, ничем не выдавая страданий и боли. Панический ужас и боль охватили Васко, надо было поскорей освободиться от этого живого факела, искупить вину, и тогда он бросился с пылающим телом в сад, к бассейну, — сад тоже не походил на обычные сады, — опустил в бассейн голову человека по самую шею, сначала только голову, пламя в волосах стало затухать, раздалось шипение, точно угли залили водой, но вдруг Васко потащил тело обратно, не дав ему погрузиться в бассейн, он смотрел, как оно горит, все, кроме головы, извергая через дыры в одежде все более густые клубы дыма. Кто же был этот человек, которого он держал в руках, может, это была женщина, хотя нет… это не могла быть ни Жасинта, ни Мария Кристина, наверное, это был он сам, другой Васко, один из многих Васко.
Если бы он рассказал Барбаре этот сон, она наверняка бы сказала: 'Что и говорить, странная ты личность', он расхохотался бы от души, и разверзся бы кратер вулкана.
Солнце все еще припекало. Там, где кончается проспект, за чертой города ('города, в котором мы оба живем') был лиловатый обрыв; на краю песчаного карьера, на самой вершине холма пылал в лучах заходящего солнца дом. Искрились огнями окна. И сияние их отражалось в полутемном окне здания напротив дома Барбары, делая его похожим на крылья заживо горящей бабочки. Человек на балконе, бесстыдно выставив себя на обозрение целомудренных соседей, ринулся в оглушительный уличный шум, как объятый пламенем устремляется под проливной дождь. Барбаре это, конечно бы, не понравилось. Тем более что сегодня ее настроение и так не блестяще. Едва она открыла дверь, Васко уловил в ее приветствии злорадство — да еще какое! — злорадство от того, что он теперь несколько часов просидит в этой комнате, безропотно подчиняясь капризам Жасинты и бормоча наивные угрозы, обдумывая планы мести, в осуществление которых сам не верил.
— Ты становишься знаменитостью. Стоит развернуть газету, и тут же наталкиваешься на твою фотографию, словно ты кинозвезда. Иногда это раздражает. Что ты делаешь такое особенное? Проходи, Жасинта еще не появлялась.
Он не улыбнулся.
— Что я делаю? Ничего, Барбара. Сделанное мною не стоит и выеденного яйца. Потому-то мои фотографии и помещают среди сообщений о разводах твоих кинозвезд. Жасинта не звонила?
Даже Барбаре, которая любовно развешивала по стенам рисунки подруг и, уж конечно, хвасталась перед ними своим посетителем, надоело это малодушное постоянство.
Да, такси проезжали мимо, но ни в одном из них не было Жасинты. И как всегда, не имело никакого смысла смотреть сквозь щели в жалюзи, прислушиваться к гудению лифта, свободен, занят, свободен, к щелканью дверей, открывающихся этажом выше или этажом ниже, к его астматическому дыханию при подъеме и спуске, к шагам множества людей, что входили и выходили из этого дома, из других домов — все эти звуки замечаешь, лишь когда настораживаешься, — бесполезно пытаться угадать, когда придет Жасинта. Она явится в последнюю минуту, когда станет уже невыносимо смотреть на циферблат часов, когда Барбара, услышав в прихожей его раздраженные, нервные шаги, прислонится к дверям кухни, скрестив руки, и скажет с возмущением: 'Не понимаю я таких особ', надеясь, что он наконец уйдет, что он поступит как мужчина и никогда больше сюда не вернется.
Жасинта явится в последнюю минуту. Она натягивала струны его нервов до того самого предела, когда они уже могли лопнуть. Так же, как и в начале игры, ведь они оба знали, что все победы будут принадлежать ей одной. Она опоздает и будет опаздывать впредь, потому что Васко уступил ей без борьбы. И сразу после той встречи у него в студии. Жасинта дала ему это понять по телефону своим насмешливым тоном и хохотом, в котором было то же бесстыдство, с каким она сбросила одежду. Васко позволил ей, воспользовавшись первым же предлогом:
— Малафайя предупредил меня, что в ближайшую субботу и воскресенье он уезжает на север, так что, если у тебя было намерение…
Она прервала его, защебетав со своей всегдашней беззаботностью:
— О дорогой, я никогда не строю планов на будущее. Но благодарю тебя, было бы не очень приятно оказаться там без хозяина, если бы мне вдруг пришло в голову туда отправиться, и… кроме того, между нами говоря, мигрени Сары требуют противовеса. Малафайя и его компания — вот это настоящий цвет общества.
Ни единого упоминания о встрече в студии, ни горечи, ни злобы, ни намека на пережитое наслаждение, только вполне естественное равнодушие — как у мешка с песком, бей по нему сколько хочешь, все без толку. Та ли это Жасинта, что после его оскорбительных слов натянула кружевные перчатки и вышла из мастерской, даже не обернувшись на прощанье в сторону того, кто ее оскорбил? Какой она казалась тогда обиженной и уязвленной! Нет, эта Жасинта другая. Проститутка, принимающая пощечины как должное и тут же забывающая о них как о чем-то обычном для своего ремесла. Что ей отвечать, как продолжить разговор? Эта Жасинта, так не похожая на женщину, которой он обладал в мастерской, предвкушая еще более сладостное пленение, эта Жасинта, 'никогда не строящая планов на будущее', теперь разверзла перед ним пропасть молчания, произнеся умышленно лишенные всякого смысла фразы и ожидая, что скажет он. Молчание это длилось один миг, но ему оно показалось вечностью, нужно было немедленно прервать его любой ценой, даже дав ей повод позлорадствовать над тем, как он цепляется за край пропасти. Наконец Васко пробормотал:
— Ну, а как мы будем с твоей скульптурой?
— В самом доле, надо это обсудить, — подхватила она. — Ты действительно собираешься воспользоваться моделью? Или она тебе не подошла?
У него перехватило дыхание.
— Подошла.