в сторону». — «Господи, мне уж и выпить нельзя!»— отвечает Гриша без видимой связи с ее репликой, а мать, без связи с его ответом, вдруг тихо и четко роняет:

«Она не любит тебя, Гриша».

В это мгновение диалог оживает: они все время говорили об этом, но не словами — паузами, взглядами, каждой клеточкой души, они все время молчат, думают и спорят об этом:

мать, которая боится, что Гриша свяжет судьбу с вышедшей за другого женщиной, и сын, который ищет в себе мужество поступить именно так, как велит ему любовь.

Вот этот-то Гришин шаг и есть то единственно для него возможное, единственно внутренне верное, что всем окружающим кажется безумием. Вся образная структура пьесы — от гневных филиппик самого Гриши в адрес «разума» до тех необязательных мелочей быта, которые постоянно размывают контуры действия, — построена на противопоставлении бездушного отвлеченного разума и неповторимой душевности, бесконечно более мудрой, потому что лишь ей — по мысли автора — дано понять каждого человека. В пьесе есть момент, когда эта розовская концепция, тщательно прикрытая потоком мелочей быта, вдруг резко просвечивает сквозь этот поток. Гриша диктует Верочке свою дипломную работу. Строго говоря, цитата может быть случайной, более того, она должна быть случайной в той бытовой атмосфере, в какой развивается пьеса. Но цитатка-то — с умыслом. «Личности Дантона и Робеспьера» интересуют Гришу. «Я придаю большое значение внутреннему миру каждой индивидуальности, — диктует он, — исторически поставленной на особое и видное место… Индивидуальность окрашивает время в свои цвета… Именно формирование человека, каждого в отдельности, и есть главное…» Программное, надо сказать, заявление. Внутренний мир индивидуальности и в пьесе поставлен на особое и видное место, воля человека, каждого в отдельности, здесь призвана сокрушить не только отвлеченный шаблон узко понятого здравого смысла, но даже и конкретный ход вещей. Ведь в самом деле, реальная причина разрыва Верочки с Валерьяном не имеет никакого веса, все и в самом деле знают, что у него «решительно ничего не было с этой распроклятой Зиной», и Верочка, умом понимающая, что надо бы вернуться к мужу, потому что повод отпал, — идет наперекор здравому смыслу, она — «как в бреду», она не знает, что происходит с нею, она «чепуху несет», с точки зрения благоразумного и нормального Валерьяна. Воистину вспомнишь тут св. апостола Павла: «Мудрость мира сего есть безумие перед богом». Гриша и Верочка поставлены в ситуацию, где между мудростью мира сего и «отчаянной глупостью», от которой в ужас приходят и Гришина мама, и Верочкин муж, и сам здравый смысл, — между двумя возможностями среднего пути нет. Два часа перед ужином длится действие пьесы. Два часа даны Верочке.

Перед ужином она должна сделать решающий выбор. И решающий выбор за эти два часа должен сделать Гришин дядя Илларион.

Дядю выгнали с работы. За дело выгнали, за подлог. У дяди — добрая душа и кавалерийский характер. В сердцах он кладет в чемодан свою шинель времен молодости и решает, бросив все, уехать насовсем — в глубинку, чтобы «начать все сначала»; в глубинку его зовет лишенный всех постов и посланный туда на перековку Серегин. При зловещем имени Серегина окружающие приходят в ужас; дядя не должен, ни в коем случае не должен ехать с этим разоблаченным воротилой времен культа! Дядя колеблется.

Теперь, если мы совместим два этих сюжетных плана, мы получим общий рисунок пьесы. Розов умело перекрещивает обе линии; они постоянно прерывают одна другую, превращаясь в пунктир, скрещиваясь, замирая; крики дяди Иллариона все время врываются в раздумья Гриши и Верочки, а эти раздумья в свою очередь заставляют нас бросать дядю на полпути к решению. Сложением этих колебаний и создается ритм действия: мучается выбором Верочка; без видимой связи с этим носится по квартире с чемоданом дядя Илларион, поджидая Серегина, — и там и здесь должны сделать решающий выбор… и там и здесь колеблются… и там и здесь последний момент настает…

В сущности, только дети не втянуты в это колебание весов: четырнадцатилетние Иван и Иринка живут в ином ритме, они возятся с магнитофоном, влюбляются друг в друга, бьют стекла и говорят всякую чушь.

Почему так удаются Розову дети? Ведь отчаянная трудность — дети на сцене! Сколько раз, когда врывался из-за кулис очередной горластый enfantterribleили выплывало вслед за маменькой очередное серебряное облачко с постной физиономией, нам казалось, что этого не преодолеть: дети на сцене — или замаскированные взрослые, или продолжение декораций… Каким колдовством Розов вдыхает жизнь в эти ускользающие характеры? Парадокс в том, что дети у него постоянно говорят — с его точки зрения — самые чудовищные глупости, и именно поэтому они кажутся ему привлекательнее всех. Дети откровенно выдумывают себе жизнь; они крадут у взрослых готовые формулы (Иван, младший брат Гриши, хочет жить «только по правилам»!) и играют в эти формулы, как в игрушки. Так отвлеченность, наложенная на отвлеченность, дает поразительный эффект конкретности: обман уничтожает обман. А что же взрослые?

О, они не играют в формулы. И потому рядом с детьми они кажутся убийственно простодушными. Взрослые верят в формулы. Они бегают с чемоданом: ехать или не ехать?! — как будто можно, сделав выбор однажды, решить жизнь наперед. Они дискутируют о вредности рассудочных шагов с такою серьезною яростью, как будто, доказав себе эту вредность или, допустим, ответив перед — ужином Грише «да», а Валерьяну «нет», люди разом выходят из круга противоречий. Меж тем завтра же жизнь поставит им еще сотню таких же вопросов, и не будет конца бесконечным загадкам ее, как нет конца самой жизни.

Тут-то и таится основное противоречие пьесы. Ополчаясь на рассудочность, опровергая ее всем ходом сценического действия, всей нечаянной мудростью мелочей, драматург отдает ей дань в самом главном: в том, к чему он свел пьесу. Поедет или не поедет? Женится или не женится? Решайте! Серегин ждет! Валерьян ждет! Два часа на размышления! Два часа перед ужином! Увлеченные этой сдвоенной дилеммой, мы и впрямь начинаем ждать: как решат? Дядя решает остаться. Верочка говорит «да» Грише. Желания осуществляются…

Говоря о недостатках пьесы «Перед ужином», критика почти единодушно писала о том, что Розов повторяет себя: в характерах, мотивах, деталях. Это справедливое наблюдение, но причина нашей неудовлетворенности, я думаю, не в этом, не в том, что повторяет… Шолохов в «Поднятой целине» сколько угодно повторяет мотивы своих ранних «Донских рассказов», однако это нас не беспокоит, потому что «Поднятая целина» организм. И разве в «Неравном бое» Розов не повторил уже мотивов «Доброго часа» или «Поисков радости»? Тоже сколько угодно! Но «Неравный бой» достаточно целен, чтобы и повторы не казались нам повторами. Теперь же повторы бросаются в глаза, потому что организм пьесы построен на взаимоисключающих началах. Один философ считал: есть писатели, которые пишут «о чем-то», а есть — пишущие «что-то». В. Кожинов в одной из своих последних статей удачно сказал об этом: художник творит не «как в жизни», а «как жизнь». Борьба этих двух начал и сотрясает пьесу Виктора Розова: не совмещаются начала! Диспут о жизни, сколько бы верных истин он нам ни дал, сколько бы примеров, «ак в жизни, нам ни напомнил, сколько бы, наконец, он сам себя перед нами ни отрицал, — не решит всего и не заменит нам самой жизни, мудрый ход которой улавливает и воспроизводит искусство.

Кстати о диспутах. В том-то соблазнительнейшая их сила и величайшее коварство, что в наше бурное время разные увлекательные диспуты, гремящие со сцены, обладают мощной способностью волновать вас помимо и независимо от драматургического действия, и отвлечься от магической этой силы и объяснить логично, в чем же тут неправда, бывает очень трудно. Это даже не «неправда», это скорее… Помните у Алексея Толстого в «Детстве Никиты» конопатую вреднючку Аннушку, которая из-за двери слушает, как, бахвалясь друг перед другом, вдохновенно врут мальчишки, — и в самые патетические моменты бахвальства вежливо и убежденно вставляет:

— Неправдычка…

Читано было в детстве, забылось, потом мелькнуло в критике, и забылось опять, и вдруг всплыло как-то посреди спектакля, под пулеметный аккомпанемент реплик, — тихое, как вздох, молчаливое Аннушкино слово, — так, словно не в зрительном зале сидишь, стиснутый живыми людьми, а из-за двери слушаешь и объяснить ничего не можешь — только шелестит где-то в душе боязливое, глухое, непонятное и тоскливое:

— Неправдычка…

А на сцене злодей разглагольствует:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×