краски, терять перспективу. Поэты, разумеется, было тут решительно неповинны. Но я был «литературный критик» и пытался честно отрабатывать свой хлеб. Леонид Жуховицкий, с которым мы полемизировали в журнале «Смена», чувствовал то же самое. И тоже не говорил «ясно».

СТЕНЫ И ГОРИЗОНТЫ

Диалог с самим собой

Дай мне с миром услышать связь…

(Вл. Корнилов)

— Что ж ты ответил?

— Пожал плечами. Смешно объясняться по поводу 'падения интереса' к поэзии, когда перед тобой переполненный зал, и люди только что слушали стихи, и еще хотят, и сидят с горящими глазами…

— Но что имел ввиду человек, пославший эту записку? Откуда у него такое ощущение? 'Не падает ли интерес к поэзии?' Странно. Стихов теперь пишется — не меньше. Читают их — не меньше. И стихи — не хуже. Что переменилось?

— Мы переменились.

— А поэзия?

— Развитие пошло вширь. Лет десять назад возрождение всеобщего интереса к поэзии было похоже на взрыв, его невозможно было не заметить. Лет пять назад откристаллизовались внешние черты обновления: новые имена, новые читатели и, натурально, 'новые рифмы'. А главное — единство того, другого и третьего, единый порыв писания и чтения, — то, что называется событием, акцией, процессом…

— То, что называется эстрадным успехом поэтов?

— И это, разумеется, тоже. Эстрадный успех — та грань, за которой начинается пошлость, но это грань того же самого. Когда несколько лет назад я прочел в газете, что не одном из поэтических собраний опьяненные чтением стихов представители почтеннейшей публики вынесли своего любимца буквально на руках, — я испытал чувство страшной неловкости за этого поэта» но увы, это не было удивительно.

— Слава богу, подобные экстазы в прошлом.

— Да. Кто теперь не пишет, как Евтушенко? Подражатели Вознесенского, выпускают книжки в Ростове и Ташкенте, в столицах и провинциях — и ничего. Брызжущие жизнелюбием, отплясывающие чечеткой, сдержанно-лиричные, молодые-премолодые, о, сколько их: Заурих и Волгин, Солнцев и Примеров, Леванский и Дагуров… Открытия разошлись вширь, все впиталось, приелось, все можно, все неважно, и никого не носят на руках. И вот выходит в свет сверхневероятная 'Оза' самого Вознесенского; два эрудированнейших и модных критика: А.Марченко и Ст. Рассадин — на протяжении трех печатных листов в журнале 'Вопросы литературы' головокружительно фехтуют вокруг поэмы, а Россия, во благо которой, так сказать, происходит этот сенсационный турнир, — Россия, спокойно отвернувшись, читает себе Кобзева,

— Россия никогда не была так напитана стихами, как теперь. Но… как бы это сказать… она читает не совсем то и не совсем так, как это было на эстрадных вечерах поэзии три-четыре года назад. Да, мне ясно, что имел ввиду автор той записки. Упал интерес к модным поэтам…

— К стихам Евтушенко, Вознесенского…

— О, знакомый список.

— Я как раз хотел назвать Фирсова.

— Фирсова? Странно.

— Что странно?

— Да непривычное сочетание какое-то. Люди, находящие что-то в Рождественском, редко принимают Фирсова. И наоборот. Говоря тем самым языком: это поэты, модные в резных кругах.

— Э чепуха все это. Такая чепуха, прости господи! Или ты думаешь, что Рождественский открывает мне сегодня больше? Из всех их мне, может быть, если о последней правде говорить, ближе всех сегодня ни тот, ни другой, ни третий, ни четвертый, а тот пятый, чьи стихи в эпиграфе. Все эти модные списки — глупость. Если поэт так или иначе выразил драму своего бытия, то в каком бы списке он ни числился…

— Ты хочешь сказать, что в судьбе Фирсове, Рождественского, Вознесенского и Евтушенко есть что-то общее?

— Еще какое общее! Да прежде всего то, что они выявили (с разных сторон, естественно) — драму одного поколения.

— Становление молодого характера, выход в жизнь нового человека, самоопределение юноши — та самая логика духовного развития, которая несколько лет назад властно притянула внимание общества к обновлявшейся поэзии. То был прекрасный момент равновесия, когда полно зазвучали новые голоса, и столь же полным был отклик. Одни вслушивались в резкий бас Рождественского, другие — в нежный тенор Евтушенко; одним были по душе акварели Фирсова, другим — фламандские полотна Вознесенского — всякий говорил своим голосом, и притом у каждого звучало ощущение правоты, и было ощущение полной выраженности своего 'я', ощущение «само-забвенности».

— И лишь мгновенной могла быть эта гармония, лишь моментальным — это равновесие…

— Почему?

— Потому что поиск себя и собственное мироощущение личности, создавшие этот поэтический подъем, были и внутренним пределом поэтов, вошедших тогда в моду, Они еще не ощущали в себе этого внутреннего предела. Но они должны были его ощутить, В духовном развитии есть своя непреложная логика. Личность в своем развитии не может миновать этапа самоопределения, самосозидания, самосопоставления со всем, что ее окружает. Но в этом собирании себя уже заключен новый вопрос: зачем? Вопрос о цели нельзя поставить перед существом, не осознавшим в себе суверенной духовной личности: существо должно отпасть, ощутить себя, объявить войну врагам. Но в личности, заявившей о себе, мгновенно и естественно возникает новая жажда: объяснить и понять мир, найти новую формулу единства с ним, — личность выделяет себя из времени, чтобы объяснить время. В тот самый момент, когда заявившие о себе поэты снискали всеобщую популярность, и эта популярность отлилась в реальные книжки стихов и в реальность бесчисленных диспутов, — сработала диалектика духовного развития, и интерес тут же неслышно отхлынул от поэтов, — хотя книги остались, и даже остались диспуты: просто дольше надобны были иные горизонты, а авторы умели только объяснить себя.

— Но они попытались объяснить мир! Словно по команде, все ушли в писание поэм. Евгений Евтушенко вновь постарался быть первым: в сентябре 1963 года уже напечатал 'Опять на станции Зима' — нечто среднее между стихотворением и поэмой, продолжение тех приключений любопытного странника, которые начались 'Станцией Зима' и продолжились затем в поэме 'Откуда вы?' Кажется, на этот раз очередной эпизод зимской эпопеи не удовлетворил никого. Евтушенко это понял и, расширив фронт работ, стал писать гигантскую поэму о времени.

— Теперь заглянем в другой список…

— В это же время с поэмой 'Память' выступает Вл. Фирсов, 'Память' — как разбег: за ней последовала обширная 'Россия от росинки до звезды», а вдогонку — «Глазами столетий, патриотический монолог», словно Постскриптум к поэме. Надо отдать должное поэтам: они искренне взывали к читателям, ища нового контакта. 'Эй, родившиеся в трехтысячном, удивительные умы!»

— Это уже не Фирсов. Это Рождественский. Начало поэмы 'Письмо в XXX век'.

— Вознесенский открывает поэму 'Лонжюмо' с признания, что ею знаменуется совершенно новый этап в его творчестве: 'Вступаю в поэму, как в новую пору вступают…' Вслед за 'Лонжюмо' последовала 'Оза'…

— И тут, наконец, появилась давно обещанная, гигантская, 'всемирно-историческая' поэма Евтушенко 'Братская ГЭС'.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату