однушке. И даже под одним одеялом. Но, чтоб вы знали, дело не в количестве одеял — дело во взаимопонимании. Нам — хватало, и к давешним ахам-охам мы уже не возвращались. И если не считать совместных ночлегов, весь следующий месяц виделись буквально урывками.
Чем занималась она, брошенная в те дни на настоящий произвол судьбы, — теперь, по прошествии, отвечу вряд ли. Хозяйствовала, надо полагать. Сервис тогда только и хорош, когда его не замечаешь. Я не замечал ни Лёльки, ни её сервиса. Она — делала вид, что не замечает моего на них наплевательства. А скорее всего, просто не мешала.
Но ведь и было уже чему: проснувшись и наспех подкрепившись, чем бог с Лёлькой послали, я тут же отправлялся на крыльцо. Теперь оно служило мне кабинетом и наблюдательным пунктом одновременно. Задним умом я сохранял за собой обязанность следить за окрестностями и Лёлькиными по ним перемещениями, и в этом смысле уподоблял себя Деду. Только Дед видеть не мог и вместо этого чухал. А я и не чухал, и не видел ни хрена!
— Ты куда? — автоматически, чувствуя, как через меня перешагивают, окликал я этаким кащеевым тоном.
Она что-то отвечала, постепенно привыкая к тому, что реагирую я не на смысл, а на самый факт ответа. И уж где там пропадала — на огороде, в погребке, в баньке (постирочная), моталась в часовню или ещё куда — я вряд ли когда знал хотя бы приблизительно. Поскольку был приучен, что за минуту до того как кишка кишке чего-нибудь запоёт, чуда появится и даже к столу тащить не будет — вынесет наружу и трижды, пока не услышу, проувещевает: ешь, стынет ведь… И опять — до вечера, пока не засмеркается…
По первости я гоношился: ну, Лёльк, ну ладно тебе, ещё полчасика и всё…
— Какие полчасика? — ворчала она. — А ослепнешь? Очков у меня для тебя нет.
— А бабкины?
— Ну уж, не хватало, чтобы ты у меня в дамских вышивал.
— Да кто увидит-то?
— Здрасьти! Кто! Я!
И вскоре я смирился и сам уже спешил навстречу, заслыша, как волочёт она сенями самовар. И пока он закипал, мы кушали, а потом чаёвничали да душевничали, что ваши старосветские Киря с Марей.
По мере появления на небе звёзд я рассказывал ей, какая — какая, сопровождая экскурсию историями происхождения названий, запомненными из греческого эпоса и смачно досочиняемыми лично и сиюминутно. А как ещё, вы думали, рождаются легенды?
Потом мы немножко болтали о будущем, мягко обходя провокационные углы. Отчего трёп выходил совсем уже сказочный — такой, какой и требуется на сон грядущий. А потушив лампу (она не доверяла мне даже этой малости) и юркнув к стенке, Лёлька завершала каждый из этих неповторимых дней священным для неё ритуалом: ласково и до сих пор не могу понять, за что, целовала меня, неприкасаемого. Но не в губы, не в щёку, не в лоб даже, а где-то на груди, чуть выше сердца. Раз, и два, и три…
— Лёленька, хорошая ты моя, пожалуйста, больше не надо пока, — шептал я, чувствуя, что не железный.
— Конечно. Больше не буду, — шептала и она. — Я понимаю. Правда. Только один ещё разик и всё, и бай…
И правда: ограничившись обещанным разиком, тут же поворачивалась затылком и, мурлыкнув: всё! сладких тебе! — мастерила из моего плеча и своей ладошки удивительно, видимо, уютную подушку…
Больше же всего остального я был благодарен за то, что голуба ни разу не назвала меня по имени. Потому как… Это — кому-нибудь объяснять?..
Зато теперь, когда обуревало нестерпимое желание погладить капризную чёлку, я уже не бил себя притворно по руке, а легонько гладил её. И Лёлька чуть слышно мычала в ответ — совсем не как Томка когда-то, а необычайно по-своему: светло и неприхотливо. И свет этот невидимый переполнял меня, давал новые силы поверить в то, что впереди не день и не два, а столько, сколько нужно, и я тоже засыпал безмятежней, чем даже в детстве. И это было лучшее наше время, если кто понимает, о чём я тут…
Слыхом не слыхивавшая ни о какой Анне Григорьевне, Лёлька лелеяла меня, как ни одного Достоевского вовек не лелеяли. Единственное: писанина моя интересовала её не больше, чем меня состояние продуктовых запасов. Что, впрочем, особо не огорчало, ибо полдела, как известно, даже дуракам не показывают. А девонька моя… это была Моя Девонька! И я сильно подозревал, что нелюбопытствие её произрастало из желания не навредить. А не вредить — мне, а значит, нам, а значит, и себе! — было одним из бессчётных талантов моей Лё. О тех же, которым предстояло открыться позже, я мог лишь догадываться, замирая всем сердцем.
Вам тоже кажется фантастическим долготерпение женского роду ребёнка? Тогда завидуйте в тряпочку, а замечания свои запхайте, куда фантазия подскажет!
6. Личный враг господа Бога
При таком раскладе мне следовало незамедлительно пересмотреть отношение к всевышнему. Хотя бы за то, что послал мне не кого-нибудь (ох уж он мог бы и подсуропить! это-то он умел), а Лёльку.
Но даже такой мзды мне было с него мало: я слишком уже созрел и разогнался, я был всецело поглощён оформлением своих откровений во что-то более-менее целостное и — смейтесь, смейтесь — непреходящее…
Работа радовала и окрыляла.
Подбитые аргументами домыслы молниеносно обретали силу фактов.
Эх, ничего ж себе, фанарел я, точно не сам их только что испёк, а если б это были свитки откуда- нибудь с берегов Мёртвого моря.
Заведённый Лёлькою распорядок просветлил измученные бессонницей и отсутствием внятной цели мозги. Я поражался ясности собственной мысли и со всею яростью и мощью громил основы родной цивилизации — во славу и на процветание грядущей.
Я был новейшим саддукеем с неограниченными полномочиями, и писание моё потихонечку становилось для меня священным; истиной в как минимум предпоследней инстанции, и оспорить этого было некому.
Христианский бог клянётся, что любит человека, — писал я, — но ненавидит человечество. Иначе чего ради тянуть с воздаяниями до Судного дня? Всеведущий, он знает, кто и в чём виноват, ему давно и доподлинно известно, кому и что. И при этом наш потенциальный спаситель продолжает содержать праведных в общей камере с ворами, убийцами, клеветниками и т. д. — во имя чего? Не с его ли гордого невмешательства дозволено подонкам и дальше грабить и множить скверну на глазах у не желающих участвовать во грехе?
Экое вегетарьянство в предвкушении кровавой бани, какой ещё не бывало!.. Не он ли после этого главный наш искуситель и — не подельник даже — организатор глобального преступного сообщества под названием человечество? Гр
И коли вовсе без бога нельзя, мне гораздо ближе вагнеров (воспроизвожу, увы, по памяти) — прекрасный самоуверенный человек, обращённый к природе, солнцу и звёздам, смерти и вечности. И далее добуквенно: «с прозревшей улыбкой на устах»… — я настаивал на этом прозрении. И на этой улыбке — не блудливо-благостной гримасе покорничества, но на улыбке счастья от неразделимой, всецелой ответственности за творимое тобою самим.
Христианство — религия рабов. Нету у христианского бога другого тебе названия: ты раб. И судьбы у него для тебя нет кроме рабской. А за ней ли ты пришёл в этот мир? Разве кто-нибудь вправе отмерять тебе широту шага и высоту полёта? Его право безотчетной над тобой власти зиждется на том лишь бессовестном основании, что якобы он придумал разделить сущее на хорошо и плохо. А всё его хорошо и всё его плохо