— Вооооот! А когда ты совсем-совсем повзрослеешь, когда ты, наконец…
— Тихо!
— Чего? — насторожилась она.
— Нормально всё. Просто помолчи секунду.
А когда? — когда я совсем-совсем повзрослею?
И повзрослею ли я вообще когда-нибудь — совсем-совсем? И что это такое — совсем повзрослеть?
Ну? как, писатель? — неужто оно?
— Да ты чего?
Тихо, девонька, ни слова больше, не спугни!
Вон ведь, оказывается, как всё несложно-то. Не врали пращуры: великие откровения всегда на поверхности. Ты гений, Лёлька!
И я, кажется, немножечко тоже.
Я понял, что — понял. И понял, что ничего сейчас не хочу как бумаги и карандаша, но она истолковала мой ступор кардинально:
— Язык прикусил, да?
— Язык? — повторил я зачем-то и зачем-то проверил: язык был на месте. — А ну-ка пошли…
И, подхватив одной рукой склизкую рыбину, другой сграбастал мою милую и потащил к дому. Если и был у неё когда повод усомниться в моей психической полноценности, так это теперь. Я нёсся, волок её и орал, как оглашенный. Орал, что наконец-то, что вот всё и встало на свои места: бог — есть.
— Есть?
— Есть!!!
Но это не он! не тот, за кого его принимали, он — мечта… самая сокровенная и невозможная мечта… моё идеальное я — окончательно, совершенно повзрослевший, да просто — совершенный человек… или даже так: человек совершенный… хомо перфектус, а? не штука ли?..
— Пёфект континиус? — уточнила она, среагировав на знакомое слово.
— Континиус, континиус, — орал я, погружаясь в состояние полнейшего дежа вю.
Ау, Андрюха! Всё это было уже когда-то.
Ты точно так же вот не то бежал, не то летел, и распирало тебя от немыслимого счастья, и ты пытался облечь это в слова, но слов не хватало, и та, кто летела рядом, лишь повторяла напуганно: что случилось? ну не пугай! ты просто прикусил язык?..
Какой к дьяволу язык — я просто вижу бога!
И тут же подтвердилась одна из самых, пожалуй, страшных догадок: она всегда та же самая!
Женщина. Всегда. Одна…
Их может встретиться на твоём пути целая дюжина. И две. И больше. И ты можешь всякий раз верить, что счастье — истинное, долгожданное, выстраданное и заслуженное счастье — вот. И говорить ей, новой, ещё незнакомой, люблю, как будто в первый раз, будто позабыв, что уже говорил его тем, другим, до неё, говорить, как никогда прежде веря, что теперь вот действительно — люблю. И уж тем более веря, что это — последнее, что никого уже больше не надо. Вот же она! какое ещё может быть потом? зачем? И ты шепчешь, и выхрипываешь, и выкрикиваешь, самого себя стараясь перекричать прежнего: люблю! люблю! люблю! люблю! так и не поняв, что все они — одна и та же. И она тысячу уже раз слышала от тебя это мир опрокидывающее люблю, но слушает опять. И опять верит. Ибо как же не верить? Это другие могут бездумно разбрасываться им по сторонам, ты же чувствуешь, чувствуешь тонко и глубоко, и во всю ширь и высь, потому что ты не такой как они, твоё люблю всего вокруг стоит, и даже ещё дороже — всего вокруг… вообще всего… И не произнести его — нельзя, грех. Потому что в начале слово. Всё равно — слово. Потому что без него ничто ничего не стоит, и всё это просто грязь и блевотина, а на них у тебя уже ни сил, ни желания, да и не было его у тебя никогда — желания грязи. И она слушает, и понимает, и ты не знаешь уже, чего бы ещё этакого отдать за то, что наконец-то она — Она. А она только улыбается — украдкой, конечно же, украдкой! — потому что чем дольше ты живёшь, тем лучше она знает, что ты такое и чего от тебя ждать и не ждать. Хотя и знала это всегда, с самого ещё начала…
И, кажется, я опять говорил вслух…
— Так, я не поняла, — остановилась Лёлька и меня остановила. — Что там с моими детьми?
Всё правильно, родная.
И никто тут ни с какого ума не сходит.
Всё верно: лишённый маниакального желания творить мужчина убог, как убога (убога! убога!) не желающая родить женщина. Такие он и она — ошибки природы, имейся у каждого хоть воз с тележкой оправданий. Оправдать можно всё: леность, слабость, трусость, предательство… Не оправдывается лишь противление шансу приблизить явление только что открытого мною Бога! И настоящая женщина должна хотеть продолжать жизнь. А мужчина — делать сегодня хоть чуточку желанней вчера. И только в этом смысл.
И в этом смысле мы идеальная пара…
Но вместо того, чтобы теперь же, по горячим следам восторга и благодушия предложить моей златовласке руку, сердце и радужные перспективы, я яснее ясного представил нас персонажами всем знакомой картины с отрезвляющим названием Неравный Брак. И меня пробило на мерзкое и совершенно неуместно хи-хи. И пристыженное подсознание выдало вовсе уже нелепое:
— Дедушка, найди мне беленький грибок…
Неравный брак, братцы, это когда она не улыбается, стесняясь скобок на зубах, а ты — стараясь не выронить невзначай протеза.
И робкое хи-хи вылилось в зычное га-га-га.
— Издеваешься? — в её взгляде читалось желание взять рыбину и лупить меня ейным хвостом по морде, пока чешуя не облетит. Странно всё-таки: хнычешь — терпит, смеёшься — ненавидит.
— Погодите, говорю, детки, дайте только срок, — гы-гы, гы-гы: бу-бу-бу! — будет вам и белка, будет и свисток.
— Опять стишки?
— Они.
— Тоже Гёте?
— В каком-то смысле…
— Ну, если врёшь! — пригрозила она, не уточнив, об не прояснённом авторстве речь или о выцарапанном обещании. — Иди уж, чтец-декламатор…
И подобрав одеяло, легонько поддала мне вострой коленкой.
— После вас, леди. Только после вас.
— Ага! Тебя оставь!.. Давай-давай, шагай… Левой! Левой! Левой… Бога он изобрёл…
Господи, кем бы ты ни был, благослови Лёльку!
Форель, как говорится, удался.
«Свари кума-фореля, чтобы юшка быля», — импровизировал я лирическим баритоном, покуда будущая половина колдовала у печи. На не лёд трещит мы выходили уже хором. Выдавать или нет финальное поцелуй же ты меня я колебался недолго, всё-таки исполнил, за что и был вознаграждён — вот кто бы мог подумать! — классическим: я тя поцелую… потом… если захочешь… А ещё грешим чего-то на поколение…
Что ни говори, а да с петрушечкой и впрямь объеденье. А миф про то, что кулинария суть мужское искусство, запустили не желающие упираться лентяйки!
Покончив с трапезой, я убедил себя, что роман обождёт, и отпросился покемарить. Лёлька категорически не возражала. Разостлала мне койку (на печи был бы сущий ад) и вызывающе улеглась рядом.
— Моя хорошая, — взмолился я заплетающимся, хоть так и не прикушенным. — Давай только оставим пока всё как есть. Как договорились.
— Конечно, — сказала она. — Я же просто так, полежать. Просто полежать же можно?
С тех пор мы спали вместе.
С удовольствием, но целомудренно, как только сотворённые Адам с Евой, теснясь на бабкиной