По воде гонялись друг за дружкой две нескладные водомерки.
Убегавшая была чем-то похожа на меня.
— Курить охота.
— Ага.
— Чего??
— Да ничего, шучу я.
— Гляди у меня.
— Стро-о-о-огий!
— Ага.
— Но смешной…
Смешной, коза. И непутёвый…
До меня дошло, что эта рыбина — первое за весь год моё реальное участие в прокорме. Да и та наполовину. Кто знает, вытащил бы я её один, нет?..
Непростые, девонька, времена тебя ждут, если сама ещё не сообразила.
— Оголодаешь ты со мной, хозяйка.
— Да брось, — хмыкнула она. — Это-то дело наживное. Охотиться ты, что ли, не научишься? В два счёта. Просто тебе оно не нужно было, вот и…
Нет, нет, нет, нет, только не начинай!..
— …нашёл тоже из-за чего! Да мы на одних бабкиных припасах…
Прекрати, милая, прекрати это! Ты сейчас не успокаиваешь, а как раз наоборот.
— …да я сама тебя научу. Разок вместе сходим, и не хуже Тимки будешь…
Нет, я утоплю её!
— …ну вот если бы я рисовать начала или, не знаю, стихи бы у меня получались, ты бы за меня лишний раз посуду не помыл, что ли?
— Лёльк! — на сей раз серп угодил прямиком туда, где всего больнее. — Да ведь никакой я не писатель!
— Ну и чего орёшь? — удивилась она. — Знаю я.
Вот, значит, как столбняк начинается…
Что значит ору? В смысле, что значит — знаешь???
— Что значит знаешь? Я же фигурально…
— Нет, ты правда, что ли, думаешь, что я ещё чего-то про тебя не понимаю? — спросила она так, что я понял: понимает. И, может, даже побольше моего.
И чего бы ни рассказывали о сердце — будто расположено посерёдке — оно болит слева.
А вот где гнездится женская логика — этого так никто никогда и не угадает.
— Слушай, а кто же ты тогда вообще, а?
— Сам не знаю, — и взгляд мой столкнулся с мёртвым взглядом валяющегося на траве фореля. — Дохлятина и самозванец… Прячусь за свои листочки, чтобы посуды не мыть.
— Так ты что же, — такого ужаса я не видел в её глазах с самого нового года, — не писал, что ли, никогда раньше?
Ух ты, прелесть моя!
— Как это не писал: кучу книжек выпустил… А уж неизданного сколько! Да вот беда: в книжках моих, как я теперь понимаю, не было ни интересного, ни нужного кому-нибудь, кроме меня самого… Вообще, я всегда это понимал. А теперь вот чувствую, что готов сотворить нечто этакое — уже для всех… А никого не осталось. И получается полная ерунда: пишу, а зачем…
Она всегда умела слушать.
Терпеливо и совершенно неподдельно, со всем отпущенным ей, таким детским ещё, интересом. Это было замечательно — первая женщина обновлённой земли обладала уникальным даром слушать мужчину. И я готов был боготворить её за одно только это.
Коль уж на то, второе и последнее, на чём прокалывались её предшественницы — так это на упрямом мешании мне боготворить их…
— …понимаешь? это ведь трагедия… Все вокруг меня всегда были чем-нибудь да заняты. В завтрашний день глядели, по службе росли, деньги добывали. Или воровали — тоже, кстати, занятие не из самых непыльных… Ну чего там ещё: жилья добивались, набивали его мебелью, техникой, шмотками, безделушками всякими, неважно чем — главное, что целенаправленно, со смыслом… Крутились, в общем, как белки. И не потому что так уж им всё это нравилось, а просто чтобы понятно потом, на что лучшие годы ухнули… Да: детей растили! Учили, устраивали, тем же жильём обеспечивали… А пенсии подходили — на дачи мотались, какой-нибудь крыжовник обрывать, а нет — просто хватали палас, тащили во двор и лупили по нему выбивалкой, правильно?.. И только я один скоротал жизнь, ни о чём этом, суетном и мелочном, не беспокоясь. Считал себя выше… Аз есмь писатель, и отвалите!.. А ты говоришь кто… Нет никто и звать никак…
— Тоже мне трагедия, — буркнула она, дождавшись, пока замолчу. — Трагедия, это когда родные умирают. Или когда болеет кто так, что вылечить нельзя. Вот это трагедия. А ты просто взрослел.
— Не понял?
— Взрослел, говорю, — и улыбнулась. — Для меня.
Силы небесные! Она-то когда успела повзрослеть? И умом, и ухватками, и телом вон даже, ты просто не заметил, не до того тебе было. За какие-то раз, два, три… за какие-то пять месяцев из дитятка в барышню. Да в какую! Сотню любых рядом поставь — умоет, глазом не моргнёт…
А для тебя как неделя прошла, если не меньше…
Или время тут и впрямь шутки вытворяет? Её — бежит, твоё — ползёт. Причём её бежит всё бойчей, а твоему с каждым днём труднее ноги переставлять…
— Лёлька, ты чудо!
— Я знаю, — простодушно и нараспев.
Всё-таки жизнь прекрасна.
И не устану я дребезжать об этом. Нету же у меня ничего кроме — сколько бы её, обмылка, ни осталось — с такими вот утрами, с солнышком таким, с хатами вон, до сих пор не разведанными, и книжкой, которую допишу ли, нет, а всё равно греет. А главное — с нею — настырной и всё на свете знающей Лёлитой…
Здравствуй, жизнь. И не спеши, время…
— Обещай, что прочтёшь её своим детям.
— Рукопись-то твою?
— Да. От корки до корки. А потом и их научишь читать и завещаешь прочесть твоим, а потом и их внукам. И дальше. Обещай!
— Сперва пообещай, что они у меня будут, и считай договорились.
Всё, братцы! Теперь я любовался ею открыто и чувствовал, что шиш когда налюбуюсь — просто не успею.
— Мне так хорошо? — перехватила она мой блаженный взор.
— С косичкой-то? Лучше всего.
— Мог бы и сам сказать, вытягивай из тебя всё, — и прижалась. — Знаешь, я раньше думала: ну как это так? какой-то мужчина… а я всегда представляла мужчину, взрослого, не сверстника, а вот именно мужчину, настоящего, с бородой и усами, кстати!.. как это, думала я, может быть, что какой-то чужой дядька станет мне вдруг не просто не чужим…
— А я тебе и не чужой.
— …станет вдруг таким нечужим, таким… сниться будет, например… Ты в курсе, что всю дорогу мне снишься?
— Догадываюсь…
— …я же представить себе не могла, что может быть так плохо только из-за того, что кому-то там тоже, видите ли… И что вот так хорошо может быть просто сидеть вместе, глупости твои слушать и чувствовать, что тебе тоже… ну не знаю, тебе щас как?
— Мне щас почти как тебе, — выкрутился я, поняв, что по-другому и не назовёшь.