над ним, я над / Несбывшейся судьбой, / незрячестью своей». Вот это «над» иногда удается ей, а иногда нет. Скажем так: многие стихи ее — это «песни зябких муз». И Давид Самойлов как будто про них написал: «Не торопи пережитого, / Утаивай его от глаз. / Для посторонних глухо слово / И утомителен рассказ. / А ежели назреет очень / И сдерживаться тяжело, / Скажи, как будто между прочим / И не с тобой произошло».
Как ни странно, лучшие стихи — те, в которых она признается, что слово произнести невозможно; стихи о несказанном.
В «Избранном» хорошо заметно, что стих ее пленителен, когда он вопросителен, когда ответы как бы раздваиваются и мерцают.
Или вот это:
Ее дар являет себя в полную силу, когда звучат ее излюбленные скользящие мотивы — переплетения, срастания человеческого и древесного, человеческого и растительного. «Но сплетались в сизых просветах / Руки яблонь с руками людскими. / И была я одной из веток, / И носила людское имя». Как будто рядом с жизнью людской, — еще определеннее: рядом с жизнью женской, где все названо, пришпилено словом и слишком лишено тайны, медлительно проходит другая жизнь — древесная, шумящая, и в сплетении ветвей, корней, побегов словно еще есть первобытная таинственность. Вот стихотворение «Загадочная картинка». Героиня всматривается в узор нагих ветвей — и видит, что в этом узоре прочитывается некий личный сюжет. А дальше получается, что в этом рисунке есть еще что-то помимо узнаваемых деталей — и вот это «что-то» важнее всего — и не нужно расшифровывать смутный смысл этого древесного послания. «Загадочная картинка — / Что она означает? / Может, в сплетении веток / Та сторона бытия? / Как они изогнутся, / С кем окажусь я рядом — / Так ли все это важно? / Лишь бы стояло дерево / И рисовало загадки / Тонкими карандашами / На ватмане голубом».
Как мы уже видели, муза Елены Аксельрод — не муза гнева; скорей печали. Впрочем, бунтарство ей свойственно — и, как утверждает автор, с детства: «Воюя с набегавшим сном / И пряча слезы в одеяло, / Еще не ведая о чем, / Я плакала и бунтовала».
Елена Аксельрод последние годы живет в Израиле. «Израильским» стихам (израильским в географическом смысле) ее неистовство как раз очень подходит. Едва ли не библейская исступленность (которая и раньше возникала в стихах Аксельрод) развернулась здесь до предела: многие стихи — это стихи-молитвы, стихи-заклинания, стихи-плачи. Но вот парадокс: этот торжественный голос часто произносит бунтарские слова. Как будто устами поэта говорит богоборец Иаков (стихотворение про жертву Авраама и многие другие). Она задает очень много неуютных и неудобных вопросов. И это не потому, чтобы она стала гневливее или обидчивей («судьба моя в глаза глядит обидчиво»). Кажется, Елене Аксельрод и самой неуютно в своей вере-неверье — это какое-то не ее состояние. И поздние стихи ее звучат словно еще одна, поздняя, молитва — что-то вроде «Приди на помощь моему неверью». Впрочем, там, кажется, есть и другое, новое для нее — растерянность перед непонятным и ужас перед неизбежным; то, что на язык реминисценций можно перевести как «о, бурь заснувших не буди»:
Пригодиться своим ближним
Весной 1945 года, прочитав рукопись вступления к детгизовскому изданию «Былого и дум» Герцена (которое, кстати, в свет так и не вышло), литератор Корней Чуковский отправил автору предисловия, своей старшей дочери Лидии Чуковской, письмо профессионального содержания.
«Милая Лида. Можно ли начинать статью с самого неинтересного для нынешнего молодого читателя — со своеобразия формы данного произведения? Детей нигде не учили любить форму, понимать, что в ней душа данной книги, — и вдруг ты с первого же абзаца говоришь „о необычности построения“. Это нужно в