поймет. Народ поймет трехстопный анапест с перекрестной рифмой. Надо же, какой народ продвинутый. У непубликовавшихся поэтов, напротив, верлибр был широко востребованной формой, что совершенно естественно. Что врагу плохо — то нам хорошо.
Сегодня претензии, предъявляемые верлибру, почти те же. Верлибр — это переводные стихи или это стихи, стилизованные под западную поэтическую традицию XX века, а у них с поэзией сегодня все совсем плохо. Значит, если мы будем писать верлибром, у нас все будет еще хуже, потому что мы ни в чем меры не знаем.
Мы очень часто определяем верлибр чисто негативно: свободный стих — это такой, в котором ничего нет: рифмы нет, ритма нет, чего не хватишься, ничего нет. А что есть? Должно быть, особо глубокая мысль. Давид Самойлов язвительно заметил: «Может, без рифмы и без размера / Станут и мысли другого размера». Но в стихах мысль никогда не выражается в прямой словесной форме. Стихи — не философская проза. Это замечательно продемонстрировала Лидия Гинзбург, показав, как любомудры, которые носились с псевдофилософской лирикой Веневитинова, просто не поняли, что буквально рядом с ними, на соседних журнальных и альманашных полосах, присутствует действительный поэт-философ — Тютчев. Тютчев? Это же тот, который все про природу? Про природу-то, про природу, но только про природу вещей — «De Rerum Natura», как Лукреций Кар примерно.
Мысль выражается верлибром так же, как и любым рифмованным стихотворением, — путем построения образного пространства, путем образной реализации абстракций, родившихся, может быть, и в царстве чистой мысли, но почему-то в нем оставаться отказавшихся. Так что же все-таки в верлибре есть? Можно ли дать ему позитивное определение?
Верлибр — это пограничная поэтическая форма, которая имеет право на существование только в том случае, когда полно и последовательно реализуются все другие традиционные формы поэтического высказывания: ритмически и рифменно организованные. Верлибр умирает, если вся поэзия становится свободным стихом. Ему попросту нечего преодолевать, ему нечему быть границей.
Верлибр остается стихом только в том случае, когда является предельной точкой в процессе освобождения и раскрепощения строгой формы. Только в этом случае свободный стих — это именно стих, а не сомнительные прозаические отрывки, свободные от всех обязательств — и прозаических, и поэтических.
Той формой верлибра, которая мне наиболее близка, написана книга Сергея Стратановского «Тьма дневная». Речь поэта настолько затруднена, что традиционный строгий стих кажется избыточным. Но эта затрудненность — не следствие намеренного усложнения. Она неизбежное следствие стиховой задачи, стоящей перед поэтом. Мир, который видит, к которому прикасается поэт, распадается в пыль, и удержать его в поле гармонии можно только предельным усилием воли. И когда это удается, вдруг возникают редкие звоночки рифм и возникает ровное дыхание ритма.
Делай дело свое, делай дело… И нет у тебя никакого выбора. Да и не нужно тебе ничего другого.
В верлибре обязательно должны угадываться преодоленные ритмические, традиционные формы. Они должны в нем присутствовать, пускай и в некотором снятом виде. И на мой взгляд, в сегодняшней русской поэтической картине верлибр занимает именно то место, которое и должен. Это кромка прибоя у берега поэтического океана. Никакой тотальной верлибризации стиха не происходит. Кому нравится поп, кому попадья… Верлибром с удовольствием пользуется не только молодой и резкий Кирилл Медведев, но и такой апологет традиционной формы стиха, как Олег Чухонцев (например, его поэма «Вальдшнеп» написана очень свободным акцентным стихом).
Но нельзя забывать, что прибой существует только до тех пор, пока существует океан. Если все нормальные стихи пишутся верлибром, а рифма — это атрибут рекламного плаката, значит, с поэзией что-то не так.
Поэт сегодня может жить где угодно, хоть в Праге, хоть в Нью-Йорке, хоть в городе Энгельсе, и быть тем не менее прочитанным и оцененным, хотя бы и узким кругом сегодняшних читателей поэзии. Почему-то этого не происходит со стихами Алексея Цветкова. А если и происходит, то далеко не в той мере, которой эти стихи заслуживают. Они очень нужны сегодня. Творчество Алексея Цветкова может стать узлом новой кристаллизации, зародышем нового, только возникающего и угадываемого порядка. Но, может быть, эта отстраненность, это дистанцирование и полезно. Издалека лучше виден масштаб.
Поэзия Цветкова — это попытка нового синтеза. И не важно, что стихи написаны довольно давно. Их прочтение далеко не закончено, они еще блуждают в поэтическом пространстве, обретая в нем свое место и время.
Рим разрушен. Его отточенная структура, которая воплощена в рифмованном стихе, рухнула. Но несмотря на то, что распад приводит к хаосу и кишению одноклеточных «парамеций»[2], он всегда чреват новым витком, поиском новой, возрождающейся, совершенной формы.
Карфаген и Шумер — не Рим, но и не хаос. Значит, сделав круг, спустившись к парамециям и «глухоте паучьей» (Мандельштам), «грядущий грубый сын» восстановит-таки с Божьей помощью «вот такие стихи например» — рифмованные четверостишия трехстопного анапеста.
В стихотворении Цветкова круг завершен. Это набросок синтеза, набросок доказательства, разметка пути, по которому мы могли бы двигаться вперед.
После того как внешнее вторжение закончилось, поэтическое пространство оказалось