«…Оказалась тюрьма».

В своем пространном ответном письме Корней Чуковский пишет о хворобах, о прожорливости своей щитовидной железы; о сокрушении, что «наградил» дочь по наследству базедоидом; о необходимости усваивать и добродетели от родителя (он, чуть представилась возможность, передал свою статью о Шекспире из «Известий» в «Правду», — советует и дочери не печататься в «шкловитянской» «Детской литературе», но в «Красной Нови»); о своем желании проконтролировать, как бы в Киеве (в процессе прохождения Лидиной книги о восстании гайдамаков) литературные прохвосты не украли ее идеи; об интересном знакомстве с бывшей пулеметчицей чапаевской дивизии…

Вот и последняя фраза, уже после подписи: «Ты хорошо написала про метро „Охотного ряда“». Конечно, он понял.

Они оба отлично знали, с кем каждый из них «имеет дело». За время этой более чем полувековой переписки они не единожды признались в отцовско-дочерней любви, не единожды спасли друг друга, не единожды поудивлялись и понедоумевали от (впрочем, почти всегда объяснимой и понятной из нашего-то близка) «глухоты» по отношению друг к другу[5].

Когда она родилась, он был хотя и известным критиком, но все же еще мальчишкой — 25 лет! Когда он умирал, знал, что только она одна из всей огромной чуковской семьи в полной мере унаследовала от него не только базедоид, но и мучительный, невыносимый, раз и навсегда приставший к душе, полубессознательный вирус служения русской словесности. Выпадающее из рук дело он передал ей и ее дочери — на них он надеялся и в осуществлении этой надежды очень нуждался.

Так все и вышло. Лидия Корнеевна написала лучшую книгу о Корнее Чуковском («Памяти детства») и сохранила в целости его дом. Внучка издала дневники деда, полную «Чукоккалу», которую когда-то помогала ему готовить к советской печати, теперь ведет его полное собрание сочинений. Книги матери — тоже теперь на ней. И этой книги без нее не было бы. Слово «по-двиг» — слово старинное…

Дочь любила отца с младенчества, любила самозабвенно, без всяких «но», целиком. Так и плыла до самой своей смерти в широкой куоккальской лодочке, где он им с Колей и Бобой читал, размахивая руками и веслами, Пушкина и Жуковского. А узнала его изнутри и разобралась в нем она попозже, со временем.

Ниже — портрет отца и литератора Корнея Чуковского — в письме к своему позднему товарищу, поэту Давиду Самойлову. Написано в год столетия Чуковского, в 1982-м:

«К. И. был человек одинокий, замкнутый, сломанный, бессонный, страдавший тяжелыми приступами отчаяния. Считал себя бездарным. Мучился — долго — незаконнорожденностью. Женат был на женщине, которая последние лет 20 своей жизни была, несомненно, психически больна. Женился рано, 19 лет, и тяжким трудом содержал большую семью.

Если взять его биографию объективно, то в ней было 3 большие несчастья: 1) смерть Мурочки 2) гибель Бобы 3) то, что К. И., рожденный критик, вынужден был этот главный свой талант закопать в землю. Начиная с 30-х гг. он уже выступал не как критик, а только в защиту: обругали зря Пантелеева — выступил со статьей; обругали Глоцера — опять статья и т. д. Это совсем не то, что статьи об Андрееве, Горьком, Бунине, „Книга об Ал. Блоке“, статья о [Джеке] Лондоне и т. д.

Конечно, если сравнить его судьбу с судьбами АА, или ОЭ, или БЛ — то — то — он счастливец. Но я-то видела его изнутри; и сейчас, перечитывая свои старые дн<евни>ки, все время читаю: „Бедный папа“… Конечно, было в нем и природное веселье, но, кроме того, он требовал от себя веселья — в особенности на людях; жаловаться он считал невежливым; вот иногда в Дн<евни>ке, иногда в письмах (в особенности ко мне). <…> Помню наизусть строки в стенной газете института, где я училась: „Необходимо освободить институт от детей тех дооктябрьских шавок, которым октябрьская колесница отшлепала хвосты“. Шавка — это К. И., а щенок, разумеется, я»[6].

Он же, как и водится умному отцу, многое понял сразу и поразился тому, что открылось. В февральские дни 1914-го, когда в Куоккале у Репина гостил Шаляпин и по просьбе Корнея Ивановича вспоминал о Чехове, Чуковский записал в дневник и такое:

«Вчера с Лидочкой (семилетней. — П. К.) по дороге (Лидочка плакала с утра: отчего рыбки умерли): — Нужно, чтоб все люди собрались вместе и решили, чтоб больше не было бедных. Богатых бы в избы, а бедных сделать бы богатыми — или нет, пусть богатые будут богатыми, а бедные немного бы побогаче. Какие есть люди безжалостные: как можно убивать животных, ловить рыбу. Если бы один ч<елове>к собрал побольше денег, а потом и роздал бы всем, кому надо. И много такого.

Этого она нигде не слыхала, сама додумалась и говорила голосом задумчивым — впервые. Я слушал как ошеломленный. Я первый раз понял, какая рядом со мною чистая душа, поэтичная. Откуда? Если бы написать об этом в книге, вышло бы приторно, нелепо, а здесь, в натуре, волновало до дрожи».

Когда автор этого отрывка, бывший, как мне все больше кажется, душой ее души, умер, она писала и писала ему и о нем в своем стихотворном дневнике. Писала в ночные часы, когда сторожила его дом, самодеятельный музей, созданный ею и его читателями:

…Ночные поиски очков Посереди подушек жестких. Ночные призраки шагов Над головой — шагов отцовских. Его бессонницы и сны, Его забавы и смятенья В причудливом переплетенье В той комнате погребены. А стол его уперся в грудь Мою — могильною плитою, И мне ни охнуть, ни вздохнуть, Ни встать под тяжестью такою, — Под бременем его труда, И вдохновения, и горя, И тех легчайших дней, когда Мы босиком, на лодке, в море.

<1980>

В начале 1941 года она послала ему в Переделкино свой «вопль души»: «…мне 34 года. И я решительно ничего не умею. Я всегда считала праздным занятием размышлять о своих способностях — надо работать, и все тут, — но за последние дни я как-то много об этом думаю». И это пишет она, опекающая Ахматову, уже создавшая «Софью Петровну», написавшая о Герцене и Миклухо-Маклае, проредактировавшая кучу книг, поднявшая дочь, сумевшая после всего выжить.

Он понял, что надо отвечать, и решил повторить то, что уже писал ей не однажды: «Во-первых, ты чудесный поэт, во-вторых, у тебя большой беллетристический дар (первый автор восторженного отзыва на „Софью…“ и „Записки об Анне Ахматовой“. — П. К.), в-третьих, ты первоклассный критик. Во мне говорит не отцовское пристрастие, а вполне объективный и достаточно опытный ценитель. <…> Я насчет тебя не заблуждаюсь, ведь вижу же я все скверные стороны Колиного писательства, ведь меня доводят до бешенства его халтурные переводы. <…> Главное, человек должен пригодиться своим ближним. Когда я перевожу „Тома Сойера“ или редактирую „Хижину дяди Тома“, я так ясно представляю себе то счастье, которое эти книги доставят миллионам детей, что не считаю свое время потерянным». И через несколько строк: «Ну, целую тебя крепко — нужно торопиться. Весь твой».

Здесь, конечно, можно было бы рассказать-пересказать о том, как он поражался ее способности любить Ахматову и служить ей и не вспомнил в этот момент себя — в похожем сюжете с Блоком. Как на десятках и десятках страниц развертывалась все возрастающая эпопея их профессиональных забот друг о

Вы читаете Новый мир. № 2, 2004
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату