прах.
Как-то случилось, что мы быстро затерялись на фоне набежавшей из пустоши братии. И голоса наши почти неразличимы во всеобщем гвалте. Политически просвещенные матросы заявили, что власть в поселке отныне не может принадлежать офицерам только на основании того, что раньше «благородия» имели право верховодить нижними чинами. Головы бы оторвал пресловутым «просветителям» – распространителям философии исторического материализма и крамольной теории классовой борьбы.
Был учрежден матросский совет – что-то вроде вече в Киевской Руси… Так мы пришли к народовластию в рафинированном его воплощении. Воитель Северский – мертв; математик Купелин и судовой врач Рудин – всего лишь две пары сильных, но неумелых рук. Строительством поселка, в конце концов, стали заправлять те, кто жил на земле и чьи предки поколениями жили на земле; те, кто с рождения был обучен обращаться с топором и сохой.
Не могу сказать, что с этого момента мы погрязли в анархии. Матросы по-прежнему побаивались Гаврилу, а Гаврила признавал старую иерархию. С помощью боцмана мы отстояли в матросском совете проект Большого Огненного Треугольника и удержали еще несколько принципиальных позиций. Например, за продуктовое и вещевое довольство оставался ответственным Андрюша Мошонкин, я же продолжил исполнять функции ведомства по охране здоровья в одном лице, и в моей «власти» было накладывать вето на эксперименты или инициативы, связанные с риском для жизни…
– Пусть подлечит святой Ипат Егорку! Он ведь хуже не сделает! – настаивает Степка Куцая Бородка.
– От молитвы худо никому не становилось, Павел Тимофеич. Ну пусть попробует… – ноет приставучий Мошонкин.
– Ну пусть попробует, пусть попробует! – передразниваю я баталёра «козлиным» голоском. – Чудес захотелось, да? – Я встаю, начинаю ходить туда-сюда. – Цирк теперь вам подавай, да?! И шут с вами! За здоровье этого человека, – я указал пальцем на нашего слепца, – отвечает святой Ипат! Валяйте! Я умываю руки.
Они только этого и ждали.
– Давай, Ипатушка! Жги во имя господа нашего!
Монах торопливо выскреб последние капли тушенки, швырнул, не глядя, банку в темноту. Облизал ложку и сунул ее за голенище сапога.
У меня от святого Ипата – мурашки по коже. Даже Купелин за глаза не называет монаха иначе, как «наш Распутин». Святой Ипат еще относительно молод, ему лет сорок, не более. У него окладистая борода с заметной проседью и всегда грязные волосы длиною до плеч. Нос – как клюв хищной птицы, темные глаза с опущенными вниз внешними уголками, узкие скулы в шрамах от оспы, вечно полуоткрытый рот идиота… Обычно Ипат молчит, а если нет, – то говорит быстро и бессвязно. Поймите меня правильно, – я был врачом, но я чувствовал, что боюсь этого сумасшедшего. И еще чувствовал, что каким-то образом Ипат знает о моем страхе.
Я отошел от костра, не желая стать свидетелем горячечного камлания. Но, очевидно, был недостаточно скор…
– Да славится добро и именем добра! Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя! Человек есть добро, и добро есть в человеке. Как исцелила добро Феврония именем добра и во имя добра Петра от хвори проказы, так и я исцеляю тебя от слепоты и неведения добра мира божьего. Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя…
Ни разу не слышал, чтобы Ипат читал псалмы или цитировал Евангелие. Его проповеди, его молитвы – бред чистой воды, рожденный ущербным сознанием монаха. Я не отрицаю, что нищие духом блаженны. Но нашего блаженного необходимо было изолировать от остальных людей и лечить, лечить, лечить. То, что до сих пор он разгуливает на свободе и замусоривает головы морякам – всецело мое упущение. Я пошел на поводу, я поддался уговорам. Я поверил, что приход блаженного монаха – добрая весть для нашего поселка.
– Ты – раб божий, ты – плоть божья и дух божий. Ты – добро божье. Во славу добра и именем добра, открой же очи и узри добро вокруг себя!..
Заскрипела, открываясь, щербатая дверь. На фоне скудно освещенного проема появился женский силуэт. Это Марфа Васильевна, или просто Марта. Она профессиональная проститутка. Была проституткой на Земле, оставалась ею в рабочем лагере
Марта шаталась. Она сделала несколько неверных шагов, потом присела у порога и извергла свой ночной гонорар наружу.
– Как здоровье, мать? – полюбопытствовал я, становясь так, чтобы ветер не доносил до меня запахов химуса.
– Ох… это вы, доктор? – Лицо Марты оказалось на свету. Я увидел женщину среднего возраста с мохнатой родинкой на щеке, всклоченным волосом, гноящимися заедами в уголках рта и черными дорожками расползающейся под глазами туши. – Доктор – вы обманщик!.. – Марта громко икнула и захихикала.
– Это почему же?
– Вы обещали проверить меня на прошлой неделе. Пять дней я работаю, без вашего на то дозволения…
– А ты не слыхала? С этой недели святой Ипат курирует лупанарий, милая. К нему и обращайся.
Марта не поняла.
– Святой Ипат?.. Да ну вас! А матросский совет?
– С советом согласовано! – ответил я, стараясь говорить как можно убедительней.
Я уже повернулся, чтобы убраться в свою в хибару, но меня остановил зычный рев Егорки Шмелева:
– Зрячий! Я опять зрячий, друзья! Благодать-то какая! Слава Небесам! Я прозрел! Благодать!!! Господи, спасибо! Спасибо, Ипатушка!
Вот это новость! Если так пойдет дальше, не исключено, что святой Ипат сядет в кресло председателя матросского совета.
Ничего мне не оставалось, кроме как вернуться к костру. Я понял, что съем собственный котелок, если сейчас же не найду научное объяснение чудесному исцелению Егорки. Не в колдовство же блаженных монашков верить!
Егорка светился от счастья, он приплясывал на месте и возносил хвалу всем святым, которых только мог вспомнить. Ипату в первую очередь.
– Что, доктор? Съел? Ведаешь теперь, какие чудеса можно сотворить именем добра? – с вызовом выпалил он, едва я приблизился.
– Ты видишь, Егорка?
– Ясен пень! Вижу, как раньше видел!
Меня охватила внезапная злость.
– А что ты видишь, Егорка? Расскажи, будь так любезен! Что вокруг тебя?
Певец осмотрелся.
– Сейчас ночь…
– Ага. Что еще?
– Ну чего ты пристал? У тебя совесть есть или всю на пилюли бесполезные сменял? Темно ведь! Хех! Странный ты человек, доктор! Поле вижу, траву вижу…
В первый миг я оторопел.
– Чего-чего?
– …лес, что ли, далече. Темно, говорю тебе. Имей же стыд: я ведь только-только прозрел! Ух!