Спеть ее в голос мне не довелось. Она так и осталась в моих мозгах как нечто недоношенное — дорогое, но забракованное. Теперь вот с горем пополам перекочевала на бумагу. Грустно все это, что ни говори. Песни ведь должны петься. И грустно, когда петь их не хочется.
— Гоголь! И ты, Демон! — позвал нас, понуривших головы после недавнего веселья, Абориген.
— Что? — подняли мы на него свои усталые хмельные взоры.
Глаза Аборигена всегда, сколько раз я обращал внимание раньше, были воспалены и слезились. Но сейчас их сырость казалась чрезмерной.
— В каждом вашем слове, каждом жесте, взгляде сквозит презрение к положению, в котором я нахожусь… — из обоих глаз одновременно, точно зеркальное отображение друг друга, вдоль носа, мимо губ и на подбородок скатились две слезы.
— Брось, братан… — кинулись было успокаивать мы беднягу, не понимая что случилось.
— Только вот… — и тут во взгляде Аборигена заплясали огоньки смеха, — что будет осенью?.. На войне вы окажетесь, этой чертовой смертоносной мясорубке, или придете сюда — мерзнуть, голодать, терпеть нужду как я и вместе со мною, но остаться жить?!
Абориген не сдержался и издал булькающий хохоток, мурашками пробежавший по нашим спинам. Мы шарахнулись от него как от черта. Вся эта взлохмаченность, щербатость и неумытость, казавшаяся мне всегда даже чем-то подкупающе милой, превратилась в устрашающую.
— Ответьте!
Естественно, мы были ошарашены и на какое-то время потеряли дар речи.
Что произошло? «В каждом вашем слове, каждом жесте, взгляде сквозит презрение…» Не знаю, как раньше, но с этого момента оно во мне и в самом деле начало оживать — по иному, правда, поводу. «Что будет осенью?..» «Терпеть нужду как я и вместе со мною…» И это, черт возьми, неописуемое злорадство в мечущемся взоре исподлобья!..
Абориген оказался непрост. Ужасно непрост. Вся его прогорклая начинка, о которой мы и подозревать не смели, в одночасье вывалилась наружу, и он ничего не смог сделать, чтобы предотвратить ее нежданное обличение. Насколько это выглядело, он наслаждался нашим внутренним смятением. Он упивался им словно вином.
Демон, точно испугавшись заходившего ходуном в руке пистолета, поскорее спрятал его за пазуху.
— Нет! Никто из нас четверых не появится здесь осенью.
— Уверен?.. — лицо Аборигена перекашивала подергивающаяся на облупленных губах улыбка. Сейчас он был далеко не тем Аборигеном, которого мы знали. С Аборигеном прежним его роднил только страх в маленьких бегающих глазках. О да. Страх того рода, который уже ничем не вытравишь, не спрячешь за халтурной маской внешнего веселья.
Что-то подсказало мне потянуть Демона за рукав, уводя на выход. Бегство? Оно самое. А что еще? Пустить в ход кулаки? Опуститься до такого решения вопроса? Нет. В мозгах царила чехарда, а в спину подталкивала какая-то неведомая моральная угроза для нашего сознания, нуждающаяся только в поводе, чтобы сломать нас, растоптать.
Перед лестницей Демон остановился.
— Никто! Потому что мы… воины!
Последнее, что я успел увидеть ― Абориген закрывал лицо руками и смеялся. Смеялся так, что вводил в заблуждение, смех ли это или приступ надрывного кашля.
Вот и все. Я и Демон ушли.
В пристанище все вчетвером мы появимся еще лишь однажды. И случится это не осенью, а в середине августа. Под утро, 15-го числа.