похороны и, по рассказам своего брата Семена Платоновича, не стесняясь, рыдал над гробом.
Вскоре после похорон он взялся за повесть «Дар жизни», об обстоятельствах написания которой известно не так много, но сохранившиеся фрагменты передают состояние ужаса и тоски, которые испытал осиротевший человек.
«Наутро Иван, проснувшись, потрогал мать, лежавшую к нему спиной, чтобы и она проснулась. Мать не повернулась к нему.
— Ты меня не любишь! — сказал Иван.
Он перелез через тело матери к стене и посмотрел в ее лицо.
— Ты меня не любишь: ты умерла.
Подумав, он решил тоже умереть с матерью, потому что любил ее сейчас больше чем живую, и хотел быть с нею.
— Мама! — позвал Иван.
Она лежала грустная, с добрым спящим лицом и полуоткрытыми глазами. „Живи за меня!“ — вспомнил Иван слова матери, а ему хотелось лечь возле нее, прильнуть к ней и также быть холодным, уснувшим и бледным, как она.
Но Иван побоялся ослушаться матери, раз она велела ему жить вместо себя; он сошел с кровати, посмотрел в окно на белый день и съел кусок хлеба, посыпав его солью. Увидев вымытые полы и порядок в доме, Иван понял, что делала ночью покойная мать: „она тогда прибралась, чтобы чисто было, мать тогда жива была“.
И он нечаянно вскрикнул от боли в сердце, зашедшегося в груди и переставшего дышать.
— Мама, вставай ко мне! Вставай, мама!
Мать не встала, она не могла.
Иван остался жить один».
Повесть не была закончена, но после смерти Марии Васильевны Платонов написал и опубликовал несколько других вещей, которые переменили его судьбу, и так в платоновской жизни совпало: не стало матери, и словно некая охранявшая его сила отошла, оставив старшего сына один на один с врагами, прежде его не замечавшими. Время спасительной тишины исчерпалось, период игнорирования писателя Платонова закончился, и он оказался в зоне поражения. С этого момента и — до самой смерти.
Платонов был не единственным, кого закрутило на рубеже десятилетий. Год «великого перелома» стал таковым и для русской литературы. В 1929-м было остановлено восхождение Булгакова и испепелена его прижизненная слава, был подвергнут травле Пильняк; этот год сделался роковым для Маяковского, подготовив его трагическую смерть в 1930-м. Этот же год оказался тем годом, когда все явные и неявные противоречия, скрытые и открытые конфликты, недоразумения, недопонимание или, напротив, слишком хорошее понимание и ощущение Платоновым своей чужеродности по отношению к закостеневшему, набравшему силу Советскому государству, выплеснулись наружу.
Поводом для травли стала публикация очерка «Че-Че-О» в двенадцатом номере «Нового мира» за 1928 год. Посвященный положению дел в укрупненной Воронежской губернии, проникнутый ощущением тревоги и неблагополучия, непримиримостью не только к советскому бюрократизму («…бюрократизм есть новая социальная болезнь, биологический признак целой самостоятельной породы людей. Он вышел за стены учреждений, он отнимает у нас друзей, он безотчетно скорбен, он сушит женщин и детей»), но и вызывающей полемичностью и по отношению к «верхам» («Зашвыряли массы. <…> Прожевать некогда. А ведь это сверху кажется — внизу масса, а на самом деле внизу отдельные люди живут, имеют свои наклонности, и один умнее другого»), очерк был напечатан под двумя фамилиями — Платонов и Пильняк, что дало критике основание б
Так получилось, что союз двух писателей оказался для младшего тактически невыгодным. Пильняк не столько помог, сколько помешал Платонову, подпортил ему репутацию, усугубив своим именем и без того крамольное содержание «Че-Че-О», хотя с точки зрения истории литературы и тех причудливых отношений, что обыкновенно связывают писателей-современников, эта дружба свидетельствовала о том, что не критики, а писатели-профессионалы первыми разглядели Платонова и его талант. Один из самых популярных, самых раскрученных, как сказали бы мы сегодня, прозаиков советской республики протянул собрату руку, и летом 1928 года Платонов недаром написал Николаю Замошкину: «Если случайно увидите Бориса Андреевича Пильняка, то скажите, что я его помню и соскучился по нем…»
Пильняк действительно помог Платонову в труднейший период его жизни, когда потерпевшему карьерный крах мелиоратору негде было жить. По всей видимости, именно к этой поре, то есть второй половине 1927-го — первой половине 1928 года, относится фрагмент воспоминаний Валентины Александровны Трошкиной:
«…жили Платоновы тяжело. Так, иногда что-то перепадало за случайные публикации под псевдонимами. Одно время они снимали летнюю комнату на чердаке в Покровском-Стрешневе в каком-то стройтресте. Прожили там одно лето. У меня письма есть, где он писал, чтобы ему зимнюю комнату дали, но ему ничего не давали, везде игнорировали. И они решили поехать в Ленинград. К тому времени папа с мамой у нас разошлись, и отец у нас жил в Ленинграде, а Тошка очень любил деда и увязался с ним в Ленинград. Наскребли кое-какие деньги, папа помог чем мог и поехали. Но начались новые испытания: в Ленинграде сильно заболел Тоша, и его положили в больницу. Он заболел корью, потом скарлатиной и дифтеритом, и это дало осложнение на ухо. Это время для них было ужасным. Подходила зима, а в Москве у них, кроме летнего чердака, ничего нет. И из Ленинграда не уедешь: Тошка болеет страшно. Ему нужно было делать операцию — трепанацию черепа, притом частным образом, а денег не было. У меня от Андрея и Маши много писем того периода. Сестра сорок дней лежала вместе с Тошей в палате. Писала, как при ней умирают дети и как Тоша умирает. Она уже не верила, что он выживет. Писала, что некому им помочь. Я думаю, многие просто боялись с ними общаться, ждали, что Андрея вот-вот заберут. В общем, Андрей и сестра были в отчаянии. Операцию Тоше все же сделали, но до конца жизни у него болело ухо. Когда вернулись из Ленинграда, жить было негде. И тут им помог Пильняк. Он уступил им комнату, и они немного в ней пожили, может, не больше месяца, — просто перебились».
Можно представить, что пережили Андрей Платонович и Мария Александровна, когда был близок к смерти их сын, труднее откомментировать предположение мемуаристки о том, что Платонова могли в конце 1920-х годов забрать, и к этому сюжету мы чуть позднее вернемся — так или иначе очевидно, что пришедший на помощь провинциальному собрату Пильняк поступил благородно, взяв его под покровительство и попытавшись ввести Платонова в литературный мир Москвы. Существует версия — ее высказала Е. Д. Толстая-Сегал — что Пильняк и Платонов отражены в знаменитой сцене из булгаковского «Театрального романа», когда Егор Агапёнов навязывает Максудову в качестве жильца своего деверя — кооператора из Тетюшей, который — и тут многое совпадает с биографией Платонова:
а) не писатель;
б) ему в Москве негде жить;
в) он остановился у Агапёнова-Пильняка, восклицающего: «Такой тип поразительный! Вам в ваших работах будет необходим. Вы из него в одну ночь можете настричь десяток рассказов и каждый выгодно продадите. Ихтиозавр, бронзовый век! Истории рассказывает потрясающе! Вы представляете, чего он там в своих Тетюшах насмотрелся. Ловите его, а то другие перехватят и изгадят».
И хотя к той поре, когда Платонова «вводили» в непролетарский литературный мир Москвы, Булгаков его уже фактически покинул, уйдя в театр, и вышеупомянутый фрагмент «Театрального романа» следовало бы отнести к 1923–1924 годам, то есть периоду максимальной удаленности Платонова от столичной литературы и ни о каком знакомстве с Пильняком речи быть не могло, эта мифология показательна и остроумна. Менее убедительным выглядит предположение Толстой-Сегал о том, что Булгаков отразил черты платоновской биографии в образе Рокка из повести «Роковые яйца»: «Рокк тоже „сам пишет“ ежедневную газету и орошает „целую республику“. Экзотическая внешность Рокка, его дремучая провинциальность и безумное прожектерство могли бы быть шаржем на реальные черты молодого Платонова».
Околоплатоновская мифология возникла отнюдь не в наше, склонное к мифологизированию истории литературы время. В декабре 1930 года некий тайный осведомитель, относившийся к Платонову без