когда он пришел сюда, чтобы рассказать о моих грязных привычках в коровнике мистера Бридла?
— Я определенно поверил ему, — ответил ясень.
Мистер Таппер глубоко вздохнул.
— А кустарник? — спросил он. — Он поверил ему?
— Он слышал его рассказ, — сказало дерево, — но что из того?
— Я пришел в поле, чтобы успокоиться, — произнес мистер Таппер грустным голосом, — найти утешение в доброте трав и растений. С таким же успехом можно было искать доброты у камней. Что мне остается, как не вернуться к коровам?
— Или броситься в пруд, — подсказало дерево.
Мистер Таппер заплакал.
Весенний ветер, холодный и пронизывающий, шевельнул ветви ясеня и застонал. Прекрасные луга лежали сейчас темные и безжизненные, пруд казался глиняной ямой, наполненной сырой грязью и склизкими головастиками. Влажный мох, на котором мистер Тапер лежал, заставил его поежиться.
Мистер Таппер устало поднялся. Дерево молчало.
— Я возвращусь домой, — произнес мистер Таппер. — Может, Уильям расскажет что-нибудь о Джоне Баркере или Джордже Коббе. А завтра я навещу мистера Бридла, попрошу у него прощения и отправлюсь доить коров.
Пальто и ворон
Нередко уединенное поле, изредка навещаемое человеком, являет вдумчивому взору приятное зрелище согласия и благожелательности.
В таком малопосещаемом поле можно без помех наблюдать простой уклад природы. Можно увидеть проделки веселой ласки, услышать голос кукушки или пение пичуг, а чувство одиночества, что навеки поселилось здесь, равно освящено мягким летним теплом или студеными зимними холодами.
Это чувство, которым проникнута сама почва, как никакое другое может помочь в достижении божественного душевного спокойствия и пролить утоляющий бальзам на тревоги людей скромных и смиренных. Вряд ли можно найти какое-либо другое поле — хотя многие так же уединены и покинуты, — которое бы несло душе такое целебное благо, как поле мистера Фейси в Доддере.
Расположившееся на холме, в величественной близости ко всем ветрам, не укрытое ни с севера, ни с востока, ни с запада, готовое приветствовать как неистовый град, так и ярый ливень, это одинокое поле выносило и тихую, и ветреную погоду с одинаковым спокойствием и умиротворением.
Ничего здесь не было такого, что было бы бездушно отодвинуто в сторону за ненадобностью, как частенько случается среди людей, когда одного оттесняют и на его место сажают другого — гораздо большего глупца. Здесь даже забытая косилка облеклась важностью, стала вещью долговечной и мощной — величавое, всемогущее существо посреди простых комьев земли…
Косилка стояла посередине поля мистера Фейси, и оставили ее здесь ни по какой иной причине, как по лености хозяина.
Косилка только и делала, что на протяжении длинных летних и коротких зимних дней грезила о собственной значительности. Вряд ли кому-нибудь удавалось тревожить его грезы так мало, как мистеру Фейси. Этот безвредный человек даже не брал на себя труда — если не принимать во внимание считанных мгновений — запрячь лошадь в косилку и оттащить ее в сторону, чтобы она не мешала ему вспахивать поле.
У мистера Фейси были свои причины на то, чтобы оставить косилку на месте; из своего дома в долине он видел ее воздетые к небу оси.
Была в мистере Фейси некая безобидная гордыня, которая доставляла ему определенное удовольствие при взгляде на косилку. Поле принадлежало ему, косилка словно бы защищала его, и если бы кому-нибудь пришло в голову пройти той дорогой, косилка ясно показывала, кто хозяин поля.
Косилка оставалась на том месте годами, и каждую осень мистер Фейси осторожно вспахивал землю вокруг нее, вполне удовлетворенный тем, что она остается на месте, словно будучи уверенным, что ее ржавое железо пустило в землю корни, которые держат ее прочно и надолго.
И так косилка оставалась на середине поля, гордый корабль, зимой плывущий в буром море, весной бросавший якорь в зеленом океане, а летом полностью тонувший в золотом озере.
Поле, свободно лежащее под всеми ветрами, ревностно охраняет свою естественную красоту и немедленно мстит при малейшей попытке ограничить его свободу. Не успевал мистер Фейси огородить поле новой лоснящейся оградой — в глупой, безрассудной надежде заставить свое поле походить на ухоженные наделы внизу, в долине, — как тощие коровы в ответ на призывы поля принимались тереться о столбы, пока те печально не заваливались, а влажные западные ветры покрывали ржавчиной проволоку, пока вскорости все не ветшало и не приходило в скорбное состояние, исполненное при этом изящества и утешения.
Даже труды мистера Фейси по возделыванию поля мало что меняли, ибо со стороны, с верхушки кургана, надел мистера Фейси, как бы он ни вспахивал и ни боронил его, так и смотрелся частью нетронутых рукой человека, обширных холмов, торжественно устремляющихся к морю.
Было в поле мистера Фейси нечто такое, что смягчало скорбь и наделяло бессменным очарованием всякую перемену, распад и нищету…
Как случается с местами, не обезображенными грубой человеческой деятельностью, все в поле мистера Фейси имело свой голос, и среди завывания и порывов ветра маленький дружелюбный комок земли обращался к соседу с подобающим комплиментом, а простая обломанная палка нашептывала чертополоху пленительное стихотворение.
Косилка, которая была, разумеется, большой говоруньей, на протяжении значительного отрезка времени имела беседу на важную тему долговечности с гигантским кремневым булыжником, о который однажды сломался сошник на плуге мистера Фейси, и тот отбросил булыжник в сторону, чтоб не мешал. Даже столбы ограды — пускай сломанные и наклонившиеся — вечно спорили друг с другом о расстояниях между небесными звездами, считая их столбами в Божьем саду.
Мистер Фейси, работая в поле, имел что сказать больше всех других здешних болтунов. Вечно он обращался в своей обычной шутовской манере, разражаясь громким смехом, ко всему, к чему бы ни прикасался и с чем бы ни обращался.
— Старый ты сорняк, — говорил он, держа в руке пук сухого пырея, — нечего тебе тут больше ошиваться, только червей соблазняешь. Я вон какую дорогу проделал, чтобы тебя пожечь. Ты-то, вишь, хочешь расти, а я вот хочу тебя пожечь.
Живые и мертвые была настолько сродни на поле мистера Фейси, что найти разницу между ними можно было с трудом. Все любили вставить свое словечко. Гниющий трупик крысы мог любезно обратиться на языке распада к зеленому листочку щавеля. Когда умирал червь, его это совершенно не беспокоило, ибо он обретал новый голос и новый разум в комке земли, что служил ему могилой.
Говорящие мертвые вещи болтали больше живых, хотя их речь была не настолько громогласна, и палый лист, принесенный с дальней купы берез на другом холме, мог многое понарассказать грибку о том, у какой березы корень больше подгнил.
И так проходили времена года, и одинокое поле становилось свидетелем этим переменам, что приходят с весной и осенью.
Как-то осенью мистер Фейси решил посеять краснозерную пшеницу. Более подходящим делом было бы подождать до весны, а там, в соответствии с севооборотом, которому мистер Фейси следовал, засеять поле черным овсом, однако мистер Фейси увидел во сне кое-что получше.
Как-то ему приснилось, что в комнату сквозь печную трубу льется золотое зерно, пока пол его гостиной не оказался полностью покрыт зерном, так что он мог укрыться им с головой, — как Калигула золотыми монетами, когда гремел гром. Но сон закончился не так хорошо, ибо вдруг через окно налетели птицы и склевали все зерно.
Мистер Фейси был не такой человек, чтобы не придавать значения снам. Он посеял зерно и решил,