огромная таборная тётка, облачённая в драную собачью доху, от которой шёл невыносимый запах мокрой псины и почему-то керосина, в многоярусные грязные юбки и потерявшую всякий вид шаль с оборванной бахромой. Голова тётки казалась несоразмерно большой из-за обматывающего её и низко надвинутого на самые брови платка. Войдя с оханьями и кряхтением, старуха остановилась у порога.
– Будь здорова, бибиё[33]… – пробормотала Дарья, судорожно соображая, в каком родстве она находится с этой ходячей тумбой, от которой разит, как от дохлого кобеля, и почему цыгане, стоящие вокруг, продолжают покатываться от смеха.
Кто-то из женщин наконец догадался поднести ближе свечу, и Дарья, вглядевшись в лицо старухи, едва удержала крик испуга и брезгливости: всю физиономию цыганки покрывали коричневые и жёлтые бородавчатые наросты.
– Ну что, ромалэ, обниматься-то будем?! – басом провозгласила кошмарная тётка, разводя в стороны толстые, как брёвна, руки.
Дарья, мысленно перекрестившись, храбро сделала шаг вперёд и постаралась не дышать.
– Хватит вам, хватит, безголовые… – спас её Илья, полусердито махнув рукой на сползающих по стене от хохота сыновей и невесток. – Дашка, ты на них вниманья не обращай. А ты, холера, разматывайся живо! Вон чего вздумала! И ведь получилось, чёрт тебя размажь!
Дарья не знала, что и думать, и только, разведя руками, повернулась к хоровым, которые, заинтригованные не меньше, сгрудились вокруг необыкновенной старухи. Та, явно польщённая всеобщим вниманием, принялась неспешно и торжественно разоблачаться. Первыми на пол упали драная шаль и собачья доха – и в комнате раздался дружный вопль восторга. Под дохой на теле цыганки были аккуратно привязаны разных размеров и длины мешочки, наполненные, судя по шуршанию, крупой. Сразу несколько рук потянулось развязывать и распутывать шнурки и тесёмки. Цыганка между тем распустила завязки рукавов и вывалила из каждого на стол по увесистому окороку, появление которых было встречено уже не воплем, а ликующим воем. Со спины «тётки Марфы» общими усилиями отвязали два мешка с пшеном, её безразмерные груди оказались тючками с мукой, а в обширных карманах фартука лежало аккуратно обёрнутое чистыми тряпочками сало. Торжественно размотав с головы рваный платок, цыганка извлекла из-под него целую сахарную голову, которую с поклоном передала прямо в руки Дарье:
– На здоровье дорогим хозяевам! Ханьте пэ састыпэн![34]
Та машинально приняла голову. И чуть не уронила её на пол, увидев, как старуха методично и тщательно отколупывает со своего лица безобразные наросты, со всем старанием складывая их в ладонь. Дарья сделала два торопливых шага к окну, уверенная, что её сейчас затошнит… но, героическим усилием заставив себя поднять глаза, ахнула и всплеснула руками. С совершенно чистой, смуглой, неудержимо улыбающейся большеротой мордашки на неё смотрели сощуренные, чёрные, страшно знакомые глаза.
– Юлька? Копчёнка?! – только и смогла пролепетать она. – Да что же это было?.. У тебя с лицом-то что было, девочка?!. Да как это ты с собой такое сделала?!
– Воском, тётя Даша! Воском! Свечкой! – выпалила, улыбаясь, Юлька. – А что, сильно испугалась? Да?! – и она закатилась звонким, дробным смехом, запрокинув взъерошенную голову и прислонившись спиной к дверному косяку.
Молодые цыгане дружно вторили ей.
– И ведь всё сама придумала! – с гордостью сказала Настя, беря за руку невестку и выводя её в круг света. – Нас-то цыгане ещё в Рославле настращали, какие теперь в Москве страсти творятся. Не везите, говорят, еду родне, всё едино халадэ[35] по дороге отберут всё как есть! А Юлька наша заявляет: не будь я цыганка, если не провезу! И – вот, люди добрые, учудила! Вокруг себя все харчи понавязала, сверху – доху псячью, чтоб, значит, запах-то съестной отбить, да ещё керосином её сбрызнула, голову сахарную – на башку… Потом, гляжу, нахмурилась, говорит – нет, плохо. Разлеглась на перине, нос задрала и велит Малашке-то: пали свечку, чяёри, да на морду мне капай, да погуще, чтоб не в глаза только! Малашка и накапала со всем старанием! Мы и то чуть со страху не померли, как первый раз глянули, а уж гаджэ…
– Семь раз табор становляли-то! – усмехнувшись, поведал Илья. – И здесь, на улицах, дважды, покуда добрались! Ну, бабы, понятно, плакать, кричать: «Мы цыганки нищие, босые, дети у нас голые-голодные, ищите, брильянтовые, что найдёте, то и ваше… Халадэ – по телегам, а в телегах-то пусто!» – «А там у вас что?» «А там у нас тётка Марфа едет, она хворая…» Они сунутся – а хворая-то сейчас стонать на все лады, и причитать, и жалиться, что вот-вот помрёт, как есть помрёт, поскорее б уж, сил нет мучиться… Халадэ ей на морду-то посветят, скорчатся: «Это чего у ней?» – «Сами не знаем, дорогие, от этакой штуки уже двое наших померли, да теперь вот тётка страдает…» Ну, гаджэ ноги в руки – и бегом!
– Ах ты, умница… – ласково сказала Дарья, осматривая Юльку с головы до босых чёрных ног. – А что стоишь как статуя?! Походи, походи тоже туда-сюда, не стой, не то ноги отнимутся!
– Да я одну улицу только и шла, а то всё, как барыня, на телеге ехала! Мы же тут, за Бутыркой, встали! – блеснула зубами Копчёнка, но всё же принялась расхаживать по комнате, блаженно встряхивая освобождёнными от узлов и верёвок плечами и растирая бока.
– Настька, зараза, ты меня подойдёшь обнять, али мне до Страшного суда дожидаться? – раздался вдруг из кресла задумчивый бас.
Настя с молодой прытью кинулась на этот голос и, бросившись на грудь брату, взвыла:
– Митро-о-о…
– Давай, давай, задуши брата на старости лет… Босявка таборная, носит тебя по дорогам-то… – бурчал Митро, обняв накрытые старой шалью плечи сестры и неловко прижимая её к себе. Через Настино плечо посмотрел на Илью. – Ну… Здравствуй, что ли, Смоляко.
Никакой радости в его голосе не слышалось. Илья не удивился этому. Таким же ровным голосом ответил:
– И ты будь здоров, морэ. – И сразу же рыкнул на столпившихся у дверей невесток: – Вы чего, как на параде, выстроились?! Живо на кухню, ужин гоношите! Дождётесь, пока гаджэ на запах сбегутся!
Бабы вылетели на кухню, а Илья, глядя на то, как жена разговаривает с Митро, подумал о том, что все эти годы бог, к счастью, берёг его, Смоляко, от ссор с московской роднёй. Да и глупо было скандалить, так крепко и прочно породнившись. У Митро, похоже, в голове бродили такие же мысли, и за шестнадцать лет между ними не случилось ни одной размолвки. Впрочем, и обычных разговоров не возникало тоже, хотя поводы за столько лет находились не раз: постоянно случались какие-то цыганские свадьбы, крестины, похороны, сговоры и сватовства, на которых встречались обе больших семьи, городская и таборная, и волей-неволей двум главам этих семей приходилось видеться. Цыгане, знающие об их прежней дружбе, превратившейся во вражду, сначала с интересом наблюдали за обоими, гадая, кого же «прорвёт» первым и произойдёт наконец грандиозный скандал, о котором и сто лет спустя вспомнить будет не стыдно. Но интерес этот год от года гас, пока не исчез совсем: Илья и Митро прилюдно не ругались, на провокации родственников не поддавались и на каверзные вопросы не отвечали даже в крепком хмелю. Впрочем, расспрашивать их мало кто решался: характеры у дедов были не сахарные, оба были лошадиными барышниками – а значит, и длинные ременные кнуты всегда находились у них за поясом или в сапоге. Постепенно всё забылось и превратилось в привычный семейный закон: обоих стариков на свадьбах рядом не сажать, глупых вопросов не задавать, помрут – на том свете сами разберутся, кто больше виноват…
Через час по всему дому восхитительно запахло съестным. Дарья сначала пыталась было командовать на кухне молодыми женщинами и делать что-то сама, но её почти сразу же позвал Илья, который вместе со старшими цыганами уселся за столом в зале. Дарья прибежала и больше уж не ушла, сев между матерью и отцом и жадно расспрашивая о братьях, невестках и прочей родне, которой не видела несколько лет. Ей охотно отвечали; в свою очередь, интересовались городскими родственниками, и было очевидно, что разговоры эти затянутся до рассвета.
Несколько раз глаза Дарьи останавливались на молодом цыгане с косым неровным шрамом на лбу. Парень вошёл в дом одетым в потрёпанную, но дорогую и длинную шинель. Когда цыган снял и аккуратно положил шинель рядом с собой, под ней оказалась обычная таборная рубаха из пёстрого ситца, которая чуть не рвалась на широких, мощных плечах. Сидя у порога и рассказывая вполголоса о чём-то своим друзьям, он ерошил ладонью и без того встрёпанные, лохматые волосы, не улыбался, хотя слушавшие его давились от приглушённого смеха, и его чёрные, очень большие глаза мрачновато блестели с тёмно- смуглого лица. Не сводя взгляда с этой совершенно смоляковской физиономии, Дашка силилась вспомнить,