Этого никто не должен знать, Пауль. И я не должна тебе этого говорить, но… Тебе будет легче там, на чужбине, если ты будешь знать правду. Наш папа - жив.
– Жив? - Павел поднялся на колени и посмотрел на мать долгим удивленным взглядом. - Кто тебе сказал?
– Не важно. Важно, что он жив.
– А… а как же газета?
– Фальшивка. Я же говорила, что весь рейх держится на обмане.
– Значит, он не Герой?
– Герой. Настоящий Герой. Они прибавили только одно слово: 'посмертно'. Они хотели убить его в нас.
– А Петя знает?
– Узнает в свое время. И они не знают, что мы с тобой знаем правду.
Павел ничем не проявил радости, и Гертруда Иоганновна опечалилась.
Но она понимала, что отец для него был далеко, дрался с фашистами, погиб под Москвой, мальчики пережили его гибель и смирились с ней, привыкли считать отца погибшим. В их возрасте быстро стираются и горе и радости. И хоть они и повзрослели за этот страшный горький год, узнали и увидели такое, чего другим не выпадет и за всю жизнь, все-таки они - дети. Она верила: пройдет время, Павел поймет сердцем, что Иван жив. И там, в Германии, среди коричневых и черных волков, ему легче будет выжить, потому что он будет знать, что отец с боями идет к нему, его отец, Герой Советского Союза Иван Лужин. Нельзя, чтобы мальчик на чужбине ощущал себя сиротой.
Гертруда Иоганновна взяла голову сына обеими руками, и долго молча смотрели они друг другу в глаза, стоя на коленях друг против друга. Со стороны могло показаться, что маленькая светловолосая женщина и долговязый белобрысый подросток совершают, какой-то странный молитвенный обряд.
Так и показалось появившимся в дверях доктору Доппелю и штурмбанфюреру Гравесу.
Машина сразу от шлагбаума набрала скорость. Переднее стекло было поднято, боковые опущены. В салон с однотонным свистом врывался наружный воздух, но прохлады не приносил.
Справа мелькали деревянные телеграфные столбы. Провода между белыми, как цветы ландыша, изоляторами сильно провисали: то никли к земле, то взмывали в густое голубое небо, тянулись, тянулись, и от мотания проводов вверх-вниз начинало рябить в глазах.
Впереди, между голов шофера и сидевшего с ним рядом Отто, текла навстречу серая широкая лента шоссе. У горизонта она мокро блестела и переливалась, словно там прошел дождь.
Машину иногда встряхивало на неприметных ухабах. Павла подбрасывало чуть не до крыши, какое-то мгновение он чувствовал себя беспомощно висящим в воздухе, и от этого в желудке становилось пусто. Но тотчас тело вжимало обратно в мягкое кожаное сиденье. Пахло кожей, незнакомыми духами, дорогим табаком. Горячий ветер никак не мог выдуть этот чужой запах.
Рядом, закрыв глаза, покачивался на сиденье доктор Доппель, в светло-сером костюме с чуть приподнятыми плечами, в белой рубашке с жестким воротником, стянутым полосатым галстуком. Несмотря на жару, он не позволил себе расстегнуть даже пуговку у ворота. За все время, что они мчатся по бесконечному шоссе, не произнес ни слова. Только когда машину встряхивало, доктор открывал глаза, смотрел мгновение безучастным взглядом прямо перед собой и снова закрывал их. На Павла не взглянул ни разу, будто место рядом было пусто.
Пронзительно и однотонно свистел ветер, свист вызывал в памяти вой Киндера.
…Все вышли из номера в коридор, пса закрыли. Он часто.оставался дома в одиночестве, растягивался в прихожей у двери и, положив голову на лапы, терпеливо ждал возвращения хозяев. Хозяева вернутся, никуда не денутся! И не было случая, чтобы он подал голос, залаял.
А в этот раз Киндер, видимо, учуял что-то необычное, неладное или понял, что Павел покидает его навсегда. Кто угадает собачьи чувства и мысли? Он вдруг завыл протяжно, тоскливо, на одной высокой ноте. Вой вонзался в уши, заполнял мозг, леденил сердце. Павел остановился, рванулся назад. Он бы помчался обратно к плачущей собаке, но мамина рука крепко сдавила плечо. Мамина маленькая рука может быть такой тяжелой!
Вой оборвался, а Павлу казалось, что он все еще звучит, мечется в длинном гулком коридоре от стены к стене. А когда ступили на лестницу, Киндер снова завыл.
И только в этот миг Павел по-настоящему понял, что сейчас он уедет, на самом деле уедет от мамы, от Петра, от Киндера… Они останутся здесь, будут жить без него, а он - без них один, совершенно один в далекой чужой Германии, которую и представить себе не мог, даже рассматривая ее на цветных открытках у доктора Доппеля.
Лестница и вестибюль внизу начали терять очертания, становились зыбкими. Сквозь набежавшие на глаза слезы он увидел, как шедший впереди штурмбанфюрер Правее, не останавливаясь, обернулся и сказал Доппелю:
– Собака воет не к добру.
В голосе прозвучало плохо скрытое злорадство.
– К покойнику, а мы - уезжаем, - отпарировал Доппель.
Павел шмыгнул носом и поморгал ресницами. Предметы и люди обрели четкость. Нет, он не заплачет. Хотя бы ради мамы, чтобы не терзать ее сердце. И не доставлять удовольствия штурмбанфюреру. Мама хочет, чтобы они думали, что он настоящий немец!… Он взглянул на осторожно ступающую рядом мать. Какая у нее прямая спина, независимо и гордо поднята голова, а бледное лицо спокойно, словно высечено из мрамора.
Внизу, на середине вестибюля, расставив ноги в блестящих сапогах, стоял офицер, начальник караула, и с удивлением вслушивался в вой Киндера.
Спустились вниз. Остановились у входной двери.
– Все будет хорошо, Гертруда, - сказал Доппель. - Ждем писем.
– И я буду ждать, - ровным голосом произнесла мама.
А Петр спросил:
– А мне можно будет приехать к Паулю в Берлин? Я тоже никогда не бывал в Берлине.
Ай да Петька! Доппель улыбнулся:
– Полагаю, можно. И очень скоро. Война подходит к концу, - сказал он назидательно, - Москва, отрезанная от угля, железа и хлеба, умрет естественной смертью. Поцелуй маму, Пауль. Из-за тебя мы опоздали почти на два часа.
Павел обнял мать, и она вдруг показалась ему маленькой, хрупкой и беззащитной. Он шепнул ей по- русски:
– Я тебя очень люблю, мама.
А Петру сказал:
– Ты теперь у мамы за двоих.
И Петр понял его.
И когда Павел вместе с Доппелем вышел из гостиницы - остальных не выпустили автоматчики, - и когда садился в машину, и заурчал мотор, и машина тронулась, время как бы остановилось, сжалось в одно горькое мгновение. А в ушах непрерывно звучал вой Киндера. И потом, когда выехали за шлагбаум на мосту и помчались по шоссе, Павел слышал тоскливый голос своего мохнатого друга. Вой словно завяз в ушах.
…Доппель открыл глаза, взглянул на серую реку шоссе, стремительно текущую под машину. Впереди показалась деревня. Справа и слева от дороги стояли на пепелище кирпичные печи с длинными вытянутыми к небу шеями труб. Будто села на землю стая больших нелепых птиц. И ни живой души вокруг.
Запахло гарью.
Доппель поежился, приказал шоферу:
– Поднажмите, Фишман. Надо засветло доехать до города.