– Из Ташкента.
– Согнали с поезда?
– Нет, мы идём пешком.
– Пешко-ом?!
На этом наш ор закончился. Сторож внимательно оглядел меня: вначале босые опухшие ноги, потом отрепья, в которые я был облачён, и лишь затем уставился в лицо. Закусил губу, покачал головой.
– Где сестрёнка?
– Недалеко отсюда, в арыке лежит.
– А ну пошли.
Кроме Дильбар, все мои по-прежнему были на дне арыка. Кто-то спал, кто-то лежал с открытыми глазами. Станционный сторож долго смотрел на них, покачивая головой. Потом осторожно взял на руки Рабию. Мы собрали свои пожитки.
От станции убегала вдаль узенькая дорожка. Пройдя по ней с полкилометра, мы увидели селение с прижатыми к земле пятью-шестью домишками. Вошли в дом с камышовым забором и камышовой же калиткой.
– Арофат! – позвал сторож.
Из внутренней комнаты выкатилась кругленькая, низенькая женщина. Руки её по локоть были в муке.
– О боже ты мой, что случилось? – прошептала она.
– Сиротки… заболели вот, – объяснил сторож. Нас провели в комнату, пол которой был устлан толстым слоем соломы и сверху покрыт цветной кошмой. Сторож вывел из хлева неказистую лошадку, взгромоздился на неё.
– Ты присмотри за ними, я сейчас старика привезу, – наказал он жене.
Как я понял, тётушка Колобок ничего другого говорить не умела, кроме «о боже ты мой!..». Она это твердила и когда укладывала Зулейху с Рабиёй в постель, и когда поила их молоком с мёдом, и когда кормила нас ужином, и даже когда куры набросились на сушившийся во дворе рис. С ушей её свисали громадные жестяные серьги в виде полумесяца, а вся грудь была покрыта позванивающими медяками.
– Хотите ещё молока?
– Налейте, – согласился я.
– Откуда вы?
– Кокандцы.
– О, боже ты мой!..
– Простудились вот в дороге, всю ночь под дождём были.
– О, боже ты мой!..
Тётушка Колобок выскочила из комнаты и через минуту вернулась с небольшим казаном. Поставила казан на очаг, подкинула дров. Комната наполнилась запахом растапливаемого сала. Очень уж запах этот был острый.
– Все вы простывшие, – успокаивала нас тётушка Колобок. – Вон как носами шмыгаете! Сейчас я натру вас барсучьим жиром, за ночь пропотеете, а утром хвори как не бывало!
Потом она намазала нас этим жиром, с головой укрыла несколькими одеялами, сама присела у изголовья, вывалила из квашни тесто на клеёнчатую скатерть и стала лепить громаднейшие лепёшки.
– Как тебя зовут, сынок? – спрашивала она между делом. – Вы все от одних родителей?
– Да.
– О боже ты мой! А где они, родители-то?
– Отец на войне, мать померла.
– О боже ты мой!.. Вы ни о чём не беспокойтесь, дети, мой старик очень любит сироток. Он частенько приводит домой таких, как вы. Всем помогает, слава те господи…
С улицы донеслось ржание коня, голос: «Тпрр-у!» Немного погодя в комнату вошёл сторож, а за ним сухонький русский старичок с бородкой клинышком. Руки у него и голова тряслись без остановки.
– Э, да я вижу, у тебя тут настоящий сиротский приют, – сказал старичок, мешая русские и узбекские слова. Сторож не расслышал.
– Под дождём они остались, – ответил он.
Старичок вначале осмотрел Рабию с Зулейхой, лежавших в отдельной постели в глубине комнаты, измерил температуру. Послушав пульс, покачал головой. Потом приник ухом к груди Рабии, надолго притих.
– Кизимка[46] плоха! – обронил наконец.
– Выживет? – спросил сторож. Старичок ничего не ответил. Покопавшись в чемоданчике, вытащил шприц. Сделал девочкам по уколу, угостил какими-то каплями. Рабия неожиданно открыла глаза и позвала меня:
– Ака, а ака!