столь ужасны, что сознание стремилось их упразднить, но которые тем не менее виднелись где-то вдалеке, с особой силой заставляя людей ощутить блага нынешнего своего положения и лишь укрепляя их в эгоцентризме. Все эти чувства выплеснулись на Хризию, когда она с трудом переступила порог своего дома. В середине дня она говорила себе, едва не впадая в истерику: «Нет, это невозможно. Я ничего не могу изменить. Ведь они попросту ненавидят меня. К счастью, я мертва. И вовсе не гордость моя задета. Я мирно покоюсь в земле. И все же, все же… как хочется, чтобы кто-нибудь пришел на помощь в таких делах. Если бы только боги хоть изредка спускались к нам, людям. И ничего не надо, лишь бы грела мысль, смутная мысль, что смысл жизни есть».
В застолье Хризия рассчитывала найти отдохновение.
«И это тоже трусость с моей стороны, — говорила она себе, — быть счастливой только с гостями, когда я могу направлять ход беседы, высказывать всякие мысли и быть предметом восхищения».
Но сегодня даже и в такой обстановке ей было не по себе. Гости казались более чужими и более молодыми, чем обычно, а она, в свою очередь, более капризной, чуть ли не раздражительной. Неудивительно, что и в беседе она почти не находила удовольствия.
Один из ее гостей, Никератий, выделявшийся уверенностью в себе, спросил Хризию, какой будет жизнь через две тысячи лет.
— Ну, прежде всего, — живо откликнулась она, — на земле не будет войн.
— Мне не хотелось бы жить в мире без войн, — возразил он. — Это будет эпоха женщин.
Хризия была задета этим оскорблением женского достоинства и не упустила случая бросить вызов столь явному унижению ее пола.
— Скажи, Никератий, ты хотел бы послужить государству?
— Да.
— И ты ценишь мужество?
— Да, Хризия, мужество я ценю.
— В таком случае попробуй родить ребенка.
Никератий нашел это замечание неуместным и покинул дом. Он пропустил следующие два застолья, но затем вернулся и попросил прощения за то, что позволил себе принять расхождение во мнениях за личную обиду. Признание своих ошибок всегда доставляло Хризии огромное удовольствие.
«Прочнее всего те связи, — любила повторять она, — что вырастают из заблуждений и готовности их простить».
Затем разговор перешел на пьесы о Медее и Федре, которые она читала гостям раньше, а также вообще на проявления безумной страсти. Молодые люди в голос заявили, что проблема совсем не так сложна, как кажется, и что таких женщин следует просто подвергнуть бичеванию, как провинившихся рабов, а затем запереть в комнату, посадив на хлеб и воду, пока не смирят гордыню. А потом кто-то из гостей, чуть ли не шепотом, поведал Хризии историю о местной девушке, чье поведение шокировало ее семью и друзей. Какое-то время девушка ни на что не обращала внимания, демонстративно продолжая свои безобразия, а потом поднялась на высокую скалу рядом со своим домом и бросилась в море.
Наступило молчание. Все вопросительно смотрели на Хризию, ожидая толкования столь удивительного исхода.
«Даже не пытайся ничего им объяснять, — подумала она. — Поговори о чем-нибудь другом. Глупость повсеместна и непобедима».
Но выжидательные взгляды все же оказали на нее воздействие. Какое-то время Хризия, задетая до глубины души, словно боролась с собой, потом негромко заговорила:
— Как-то, давным-давно, собралось вместе множество женщин. И пригласили они на свою встречу мужчину, поэта-трагика. Они сказали ему, что хотят отправить послание всему мужскому миру и именно его выбирают в качестве своего посредника и вестника.
«Передай им, — настойчиво заговорили они, — что наше непостоянство — всего лишь видимость. Скажи им, что все дело в том, что мы слишком зависим от своей природы, но в глубине души взываем к их терпению. Мы так же стойки, храбры и мужественны, как они».
Поэт печально улыбнулся и ответил, что мужчины, которым это и так известно, лишь постыдятся выслушивать это вновь, а те, кому неизвестно, ничего не извлекут из одних лишь слов. Тем не менее он согласился передать послание. Поначалу слушатели встретили его молча, затем один за другим расхохотались. И отправили поэта назад, к женщинам, со словами: «Передай им, пусть успокоятся и не забивают свои чудные головки подобными рассуждениями. Скажи им, что слава их не угасает, и пусть не геройствуют, подвергая ее опасности».
Когда поэт передал эти слова женщинам, иные залились краской стыда, другие — гнева, а кое-кто устало вздохнул: «Не стоило отправлять им никаких посланий».
Они вернулись к своим зеркалам и принялись расчесывать волосы. И, расчесывая волосы, они рыдали.
Едва Хризия замолчала, как молодой человек, почти не принимавший до того участия в общем разговоре, внезапно обрушился на нее с упреками в неправедном способе существования. Он был из тех, кто меряет чужую жизнь на свой аршин, стремясь по собственному усмотрению заставить людей играть ту или иную роль. Сейчас он хотел сделать Хризию служанкой или швеей. Гости начали перешептываться, отворачиваясь кто в смущении, кто в гневе, но Хризия смотрела прямо в горящие глаза юноши и восхищалась его прямотой. Была в этом уничижении, накладывающемся на собственную подавленность, даже некоторая гордость. Она и без того была расстроена недавней стычкой с Никератием и теперь решила проявить великодушие. Хризия встала и подошла к молодому фанатику. Взяв его за руку, она грустно улыбнулась и сказала, обращаясь ко всем:
— Из всех форм гениальности у праведности явно самый долгий переходный возраст.
Но не таковы были эти события, чтобы заставить Хризию забыть неизбывные переживания дня.
«Тщета. Пустота. Непостоянство», — повторял ее внутренний голос.
Как раз в тот самый момент, когда Хризия была уже готова подвести общий итог дню, признав, что ей нечего дать жизни, нет ей места на этой земле, взгляд ее упал на Памфилия. Человек застенчивый, он всегда усаживался в самом дальнем углу комнаты. Другие признавали его превосходство, но когда однажды вознамерились выбрать Царем застолья, он, не повышая голоса, но с полной решительностью заявил, что отказывается, и голоса были отданы другому. Хризия часто, как и сейчас, останавливала взгляд на подавшейся вперед фигуре молодого человека, который сосредоточенно ловил каждое ее слово.
«Каков юноша!» — внезапно сказала она себе, и на мгновение сердце успокоилось.
Она собиралась прочитать сегодня «Облака» Аристофана, но передумала. Хризия ощутила потребность насытить сердце и эти впившиеся в нее внимательные глаза чем-то возвышенным и глубоко прочувствованным. Возможно, то, что она называет «возвышенным», на самом деле представляет собой в этом мире лишь красивую оболочку фальши, обман сердца. Но нынче вечером она сделает еще одну попытку, посмотрит, не получится ли после такого пропащего дня зажечь хоть искорку уверенности в себе.
— Так что же все-таки почитать? — спрашивала она, пока отодвигали столы. — Гомера? Например, эпизод, в котором Приам просит Ахилла отдать тело Гектора? Нет… Нет… И «Эдип в Колоне» тоже до них не дойдет. Тогда, может, «Алцеста»? «Алцеста»?
Один гость, из тех, что позастенчивее, видя, что Хризия никак не может на чем-то остановиться, робко предложил почитать «Федра» Платона.
— В эту книгу я уже несколько лет как не заглядывала, друг мой, — возразила Хризия. — Придется импровизировать целыми строфами.
— А не могла бы ты… не могла бы прочитать начало и конец?
— Ладно, попробую, специально для тебя. — Хризия медленно поднялась и расправила подол платья.
Слуги удалились, наступила тишина. Именно такие моменты (если застолье получалось удачным) Хризия больше всего и любила — это молчание, эту напряженность, этот восторг с легким налетом юмора.
«Что делает их в течение каких-то пятнадцати лет, — спрашивала и переспрашивала она себя, — такими испорченными… такими надутыми, или завистливыми, или натужно веселыми?»