и безнравственным?
Или соврал мне старик Кант? И нет никакого нравственного закона внутри меня?
Ведь существуй этот закон и в самом деле — мог бы тогда я, существо, подчиняющееся действию этого закона и потому высшее, стать жертвой существ, закону этому не подчиняющихся, и потому низших?
Или… Эволюция морально-этическая никоим образом не связана с эволюцией биологической?
Если критерий эволюционной успешности вида — адаптированность к условиям внешней среды, в конечном счёте выживание и расширение ареала обитания, то, следовательно, именно эти ужасные существа являются биологически более успешным видом, ибо они выживают меня с моей территории, а не я их, и они убивают меня (и собратьев моих), а не я их…
Да и мог бы я убить их, следуя всё тому же нравственному закону?
Нет, не могу. Убийство аморально.
Но продуктивно! Ибо способствует выживанию вида.
А отказ от убийства — высокоморален. Но контрпродуктивен, ибо способствует уничтожению моего вида, и, в конечному итоге, моему собственному уничтожению.
Но является ли мораль инструментом адаптации? Или лишь… Призраком? Самообманом? Прикрытием моего же собственного страха?
Я не могу убить человека, потому что физически не способен это сделать. Не приспособлен, так сказать, от природы.
И вот, находясь в состоянии стресса от встречи с грозной и неодолимой опасностью, от которой я могу защищаться лишь пассивно (то есть попросту бегством), запускаю я подсознательно защитный механизм, именуемый «моралью».
И задача «морали» этой чрезвычайно проста — путём нарочито запутанных и невразумительных объяснений и туманных определений не только примирить меня с окружающей действительностью (то есть, проще говоря, смягчить последствия стресса), но и повысить мою же собственную самооценку, загипнотизировав меня тезисом о каком-то моём «моральном превосходстве» над противником.
Но если «мораль» — мираж, то и «превосходство» моё — это мираж, созданный миражом.
Ведь если бы я бежал, не осознавая своего «морального превосходства», то, пожалуй, делал бы это куда быстрее!
Но кто вообще способен мне объяснить, почему я, одинокий заяц, дрожащий в своей норе, всё ещё продолжаю думать не только лишь о своей судьбе (финал которой вполне для меня уже ясен), но и о судьбах иных живых существ, чью судьба столь же печальна и незавидна?
Но ведь подумать только, какой странный порядок создала природа!
Определённый вид животных выживает и даже достигает процветания в основном благодаря своей способности чинить масштабное и неограниченное насилие над природой, так сказать, неограниченный биотеррор. Но именно благодаря этой же способности подрывает он основы своего же собственного существования и механизм адаптации становится механизмом разрушения.
Но не в этом ли судьба моя?
Не для того ли рождён я, чтобы остановить действие разрушающего этого механизма, пусть даже и ценой жизни своей?
Как?
Я стану частью его…
Да, да!
Исчезнет заяц — появится зайчатина. Исчезнет зайчатина — появится жаркое. Исчезнет жаркое — и внутри этих двуногих чудовищ воскресшая сущность моя подавит природную их агрессию и нравственный закон, что внутри меня, будет и внутри охотников.
И станут они существами моральными.
И слёзы стекут по щекам их.
И откроется им истина.
И станут взоры их светлыми и чистыми.
Да, только став частью машины разрушения, только подпитав её кровью своей и соединившись с ней плотью своей — можно изменить сущность её, остановив гибельное её движение.
Пора…
Начинается вторая неделя.
Эх, и удивится же кто-то из этих болванов, увидев морду мою, вылезшую из кустов прямо на метке прицела!
Глициновый котенок
День был дождливый. Сырой и серый.
Тучи с самого утра всё росли и росли, толстели, надувались тяжёлой дождевою влагой. Их обвислые, бесформенные брюха всё больше чернели, словно от болезни какой. И, казалось, ещё немного — и настоль потяжелеют тучи, что тёмной массой своей прижмутся к земле и поползут водяными монстрами, обдирая бока свои о столбы, ограды, фонари, деревья.
К полудню и вовсе стало темно и тоскливо. Словно полночь вне времени наступила. И до ночи не хотела уже уходить.
Антон Максимыч болел. Поздней весной, на исходе холодного мая, успел он в который уже раз промочить ноги — и старая знакомая, ангина, вновь заявилась к нему (ночью пришла, любит она по ночам приходить), показала ему вспухший, белый свой язык, заявив хвастливо:
«А тебе я и покрасивше сделаю!»
И слово своё сдержала.
Утром горло стало багровым и болело так, словно содрали с него всю тонкую, слизистую плёнку. А язык…
Ну, красивше — не красивше, а и впрямь стал он белый и толстый.
С утра сходив в районную больницу и оформив бюллетень, решил Антон Максимыч болеть тихо и образцово.
Прополоскал горло раствором марганцовки (после этой процедуры раковина в ванной приобрела светло-розовый оттенок). Укутал шею старым шарфом.
И сел смотреть телевизор.
Но с самого утра, как назло, передавали какие-то бесконечные, ужасно занудные репортажи об официальном визите очень важного зарубежного гостя. Гость этот вроде обещал похлопотать о предоставлении России не то очередного кредита, не то отсрочки по старым долгам, и журналисты старались так, будто рассчитывали, что и им чего с этого дела обломится.
Посмотрев протокольную эту чушь часа два, Антон Максимыч ругнулся привычно («Развалили, гады, страну, а теперь с кошёлкой по миру ходим!») и присел к окну.
Минут пять смотрел он на тёмно-серое небо и тоска одолевала его всё больше и больше.
Наконец, махнув рукой, подошёл он к холодильнику и достал оттуда початую бутылку «Столичной».
Поставив её на стол, он добросовестно выждал полчаса (пока водка нагреется), ибо даже в тоске своей нарушать больничный режим и употреблять холодные напитки он был не намерен.
Потом одел свитер и тренировочные штаны, решительно взял бутылку за горлышко и вышел из квартиры.
Поднявшись на этаж вверх, подошёл он к двери, оббитой коричневым дерматином, с неровными разноцветными заплатами, наклеенными по разным углам, и решительно в дверь эту постучал.
Звонок у соседа не работал, потому приходилась всем гостям его приходилось стучать кулаком по двери, но слой ваты, щедро набитой под дерматин, глушил звук ударов, оттого открывал сосед на сразу, а стук на пятый, а то и шестой-седьмой.