— Ничего… Я потерплю, милый… Потерплю… Но мне очень жаль его… Ведь это наш первенец…
Внезапно грудь ее высоко и резко поднялась. И вдруг замерла.
Она закрыла лицо руками. В остановившейся высокой груди ее послышалось сдавленное глухое рыдание.
— Ну не надо… Надюша, слышишь?! Не надо, — сказал Август.
Надя отняла от лица руки, посмотрела на него.
— Хорошо, — сказала она вдруг очень спокойно. — Я больше не буду. А тебе надо выйти. Скорее. Скорее!
Август вышел.
Минут через двадцать, когда она позвала его и он снова вошел в комнату. Август почти не узнал жену: так она была бледна, так резко изменилось и осунулось ее лицо.
— Что с тобой? — вскричал он испуганно, каким-то надтреснутым голосом. — Ты умираешь?!
— Что ты! Родной мой! — сказала она спокойно и ласково, и он вдруг увидел, что лицо ее залито слезами.
— Но ты плачешь! Опять?! — сказал он, болезненно морщась.
— Ну что же, теперь все кончено.
Август подошел к ней, встал на колени, положил голову на край постели, спрятав лицо в простынях.
Она тихо гладила, перебирала пальцами его волосы.
— Ему всего три месяца, а он такой большой… мальчишка… Сын был бы, — говорила она.
Август поднял лицо, смотрел на жену так, словно не понимал, о чем она говорит.
— Сколько горя за одни сутки, — сказала она опять очень спокойно и тихо.
Вдруг он вспомнил то, о чем ее надо было спросить.
— Как ты чувствуешь себя?
— Ничего. Хорошо. Только слабость. И спать очень хочется.
— Так ты усни. Усни.
— Нет.
— Почему?
— Я подожду тебя. Иди. Похорони его. Знаешь… в конце сада есть молодой тополек.
Август поднялся с колен. Растерянно огляделся. Ослабевшей тонкой рукой Надя молча показала ему на большой эмалированный таз, покрытый простыней.
— Не пугайся. Там много крови.
За стеной, на улице слышались приглушенные голоса. Должно быть, они и разбудили Надю.
Еще не открывая глаз, она прислушалась. Один голос был мужской, знакомый, кажется, Худайкула, другие — их было несколько — женские, сливались и сбивались вместе, видимо, в чем-то убеждали Худайкула или спорили с ним.
Потом голоса за стеной стихли. Немного погодя Худайкул хрипло говорил с кем-то уже во дворе, у террасы.
— Удивительный народ эти женщины. Никакого понятия не имеют. Легче курица может понять человека, либо овца, чем эти женщины. Я им одно — они мне другое. Я им говорю — спит человек, больная, нельзя к ней, а они мне опять свое: пусти да пусти. — Худайкул старался говорить шепотом, но не умел этого делать и как-то натужно хрипел. — Черт их не знает. Еле ушли. Говорят — не пойдем никуда. Сядем вот тут у стены да и будем сидеть, пока она не проснется. Ну и народец. Уф-уф! — Худайкул шумно вздохнул.
— Ясное дело — ей сейчас покой нужен, — кто-то ответил Худайкулу таким же хриплым тяжелым шепотом.
Помолчали.
Надя уловила в комнате запах махорочного дыма, вероятно, кто-то курил на террасе.
— Так на чем же поехал Кузьма Захарыч? — опять кого-то спросил Худайкул.
— Есть у меня двуколка… неказистая такая, на железном ходу, — натужно хрипел в ответ чей-то голос. — Сам ось привез от Курбана-кузнеца, сам оглобли приладил, колеса, сам верх сколотил, сам покрасил. Вот он на ней и поехал.
Снова наступила пауза.
Надю подмывало любопытство, хотелось встать и выглянуть в окно, откинув в сторону марлевую занавеску, но она боялась разбудить Августа. Намучившись, он крепко спал на краешке кровати, повернувшись к Наде спиной и подложив под левую щеку обе ладони, «Как он намучился со мной… Родной мой, милый Август… Что я думала о нем тогда, в Петербурге, ночью, после знакомства… Какие-то необыкновенно возвышенные ассоциации возникали в голове всю ночь! Всю ночь я не спала, все думала о нем, думала… Август!.. Римский император Октавиан… Август… Спелые яблоки… Второй Спас… Нет, я не думала про Спас… Я все думала о нем, думала — буду ли счастлива когда-нибудь. И все не верила… Всю жизнь не верила…»
Надя не заметила, как постепенно губы ее начали шевелиться и последние слова она уже тихо шептала сама себе вслух. Но в душе, рядом с этими словами, вдруг молча встала другая мысль и властно требовала, чтоб Надя вспомнила о ней, подумала. Где-то глубоко, подсознательно возникла эта мысль, и Надя знала, что это не мысль, а боль. Она прислушалась к ней и тихо застонала.
— Эта боль… Больно мне… Больно мне… молодой тополек…
— Что с тобой, Надюша? — спросил Август, повернулся и приподнялся на локте.
— Где ты похоронил… его? — спросила она вместо ответа.
— Где ты сказала — в конце сада, под двумя тополями.
— Как? Это в правом углу. А в левом… в левом углу сада, за вишенником, растет молодой тополек… Он там один…
— Не знаю. В конце концов… не все ли равно?
— Как?.. Что ты говоришь, Август?!
Она всегда чуточку сердилась, негодовала, когда в душе ее вдруг совершенно неожиданно возникало это знакомое чувство холодной тяжести, замка, сердилась то ли на себя, то ли на этот замок. Но сейчас она вдруг обрадовалась, что он снова появился. «Он поможет мне — поможет молчать… крепиться…» — подумалось ей.
— Это ужасно, — сказала она.
— Что ужасно?.. Пожалуйста, я могу сделать так, как ты хочешь, — прошептал Август.
— Зачем же? Пусть он лежит там… Я совсем не о том хотела сказать… Не о нем думала… Это ужасно… Понимаешь? Я проснулась и стала думать о счастье, снова о счастье. А о нем забыла. То, что было ночью, как-то на миг забыла.
— Да-а, Ангрен, будь он неладный, — кто-то громко сказал и вздохнул на террасе, должно быть забывшись, потому что тотчас на него испуганно зашикали.
Там долго было тихо, потом знакомый Наде низкий шепот натужно заскрипел:
— Ну ладно, майли. Шайтан с ними, с бабами. На то ведь они и бабы. А ты-то, скажи, понятие имеешь? Зачем ты явился? Ведь уж я сказал тебе, спасительница наша сама заболела. Теперь ее спасать надо. Ясно тебе это или неясно?
— Ясно, дядя Худайкул.
— Ну, а чего ты тогда тут сидишь?
— Повидать ее мне надо.
— Ха! Опять он за серую перепелку. Ну скажи хоть ты ему чего-нибудь, Филипп. Вразуми его, пожалуйста.
— Да чего он тебе мешает?! Пусть сидит.
— Так ведь это он при нас сидит. А только мы уйдем, он в комнату попрется со своим узелком. Ведь сказал я тебе: никаких узелков она ни от кого не берет. Сказал?
Молчание.
— Сказал или нет?