ланкам, купить какие-то роговые шпильки, духи, белье с красивой кружевной отделкой.

Петербургская улица, по которой они шли, была странно тиха и безлюдна. Только вдали, возле женской гимназии, со стороны Константиновского сквера торопливо, украдкой, сгорбившись то и дело перебегали через дорогу и прятались за чинарами женские фигуры, похожие на монахинь. Оттуда, со стороны Константиновского сквера, слышался нестройный, приглушенный людской ропот, отдельные голоса.

Надя и Август невольно замедлили шаги, но ни словом не обмолвились. Неожиданно там, в сквере, за деревьями, где все гуще становился нарастающий грозный ропот, похожий на гул вулкана, вдруг по- бабьему, пьяно взвизгнула гармонь. Пауза, и разлилась гармонь бесшабашной песней, зазвенела, заглушила грозный ропот удалью:

Эх, загулял, загулял, загулял Парнишка молодой, молодой. В красной рубашоночке, Хорошенький такой!

И вдруг опять гармонь взвизгнула и смолкла, словно кто-то грохнул по ней кулаком. И опять стал слышен ропот.

— Что там происходит? — спросил Август.

Надя не ответила и все напряженнее всматривалась вперед.

Между тем они уже были недалеко от сквера, и стала видна зеленая живая изгородь и группы гимназисток в форменных платьях возле этой изгороди. Они двигались, шептались, оглядывались, смотрели через плечо в окна гимназии, то углублялись в сквер, в полумрак, и терялись там между деревьями, то вдруг все разом шарахались оттуда опять к ограде, должно быть чего-то испугавшись, а потом, все так же украдкой, боязливо, поодиночке или по двое, бежали от ограды через дорогу, под купы старых чинар. Здесь, укрытых низким зеленым шатром, за стволами тысячелетних чинар, их трудно было увидеть издали, а тем более, должно быть, из окон гимназии, но когда Надя с Августом приблизились к этим могучим деревьям, за ними оказалась целая толпа гимназисток.

— Что это значит? От кого вы прячетесь? — спросил Август, остановившись на тротуаре по эту сторону деревьев.

Шепот, движение, приглушенный боязливый смешок — все смолкло, замерло. Толпа девушек окаменела.

Надя подождала ответа вместе с Августом, потом сказала ему:

— Пойдем. Оставь их. Слышишь, Август?.. Ну что они тебе? Пойдем.

— Погоди. Пусть они мне ответят. Это что? Бунт?

И вдруг он вздрогнул. У Нади тоже испуганно вздрогнули плечи. Медный голос карная, как пушечный выстрел, грянул где-то рядом, за углом.

Толпа гимназисток вновь оживилась, но тотчас же опять замерла, насторожилась. Карнай гудел со стороны Куйлюкской улицы, направляясь к скверу.

— Август, ты что, испугался? — внезапно повеселев, спросила Надя, — Разве ты никогда еще не слышал? Это карнай. Такая большая-пребольшая медная труба. В нее гудят, когда хотят собрать народ. Чаще всего на семейных празднествах, на свадьбах. Или во время конных состязаний, на улаках даже. Сейчас ты ее увидишь. Пойдем.

Август молча повиновался. Надя взяла его за руку и устремилась вперед. Толпа гимназисток шарахнулась следом за ними, потом разделилась надвое: часть опять перебежала дорогу и по аллее устремилась в глубь сквера, к самому центру, где шумел народ и куда с другой противоположной стороны навстречу им двигался звук карная; остальные, обгоняя Надю и Августа, ринулись напрямик по улице.

— Надя, что с тобой? Куда ты меня тянешь? Зачем? — говорил Август, слабо сопротивляясь. — Ведь это, по-видимому, забастовщики. Бунтовщики.

— Так это же великолепно!

— Что великолепно? — Август резко остановился, выдернул руку. — Что великолепно?! — повторил он ошарашенный. — Ты с ума сошла! Опомнись. Что ты говоришь?

— Ну чего ты боишься? Мне просто интересно. Пойдем. Я никогда не видела…

— Что ты не видела?

— Ну вот это… митинги… И как бунтуют… Пойдем, не бойся.

Она снова взяла его за руку и снова, как мальчишку, потащила за собой.

Впереди, пересекая им дорогу и направляясь к центральной аллее сквера, шла колонна демонстрантов. Первыми в колонне шли трое: рослый плечистый узбек в стеганом черном халате, перепоясанном красным бельбагом, с бритой головой без тюбетейки, босой, шел средним и гудел в карнай, обливаясь потом, раздувая багровые щеки. По бокам его шли двое русских, оба в косоворотках и пиджаках; у одного пиджак был расстегнут, у другого внапашку накинут на плечи; у этого в руках была тюбетейка, она, должно быть, упала с головы карнаиста, когда он поднял карнай и загудел.

Август и Надя остановились на углу аллеи.

— Кто это бастует? Чего они требуют? — спросила Надя у какого-то человека в сером клетчатом костюме и соломенной шляпе.

Человек не ответил, только мельком взглянул на нее через плечо.

Но она не огорчилась и не обиделась. То, о чем она прежде слышала от Кузьмы Захарыча да иногда читала в газетах, было похоже на прочитанную книгу: верила, что так было, но ничего этого не видела, а хотелось бы посмотреть. Даже, может быть, испытать все это, пережить самой. И вот теперь вдруг все это гремело, шумело и двигалось у нее перед глазами, вызывало невольное волнение и радость за тех, кто шел сейчас в этой колонне, и за тех, кто бежал им навстречу по аллее сквера. У нее от восторга начинали гореть глаза. Она успевала окинуть взором и весь этот движущийся людской поток с лозунгами, с гудящим медным карнаем, вскинутым над толпой сильными руками, с красным полотнищем, которое за древки несли во второй шеренге двое рабочих — один помоложе, без шапки, со спутанными от встречного ветерка волосами, другой, совсем пожилой, с седыми усами, в кожаной фуражке паровозного машиниста. Многих она успевала рассмотреть пристально, отдельно, как вот этих троих в первом ряду колонны. Даже брала досада, что молодой рабочий немного склонил древко в сторону: красное полотнище от этого покрылось складками, морщилось и трепетало, и Надя никак не могла прочесть, что на нем было написано. Она успела заметить, что в колонне были не только горожане, русские мастеровые, но и люди с ташкентских окраин, крестьяне, издольщики, батраки. О том, что они были именно эти люди, говорили их кетмени, которые кое-кто нес на плече, серпы, заткнутые сбоку или за спиной под бельбаг. Почти все они были в одинаковых бязевых штанах и рубахах, у одних поновее, залатанных лишь в двух-трех местах, у других совсем уже истлевших, рваных, покрытых сплошь заплатками и рубцами, — иные заплатки еще держались, иные вновь отваливались и висели клочьями; тюбетейки тоже были у всех одинаковые — черные с белыми вышивками, напоминающими стручки фасоли. Но такими они были у них когда-то очень давно, когда еще были новыми и можно было разглядеть эти белые стручки фасоли; теперь же ни белый, ни черный цвет невозможно было определить на этих тюбетейках: все они были одного, какого-то неопределенного цвета, пахнущие потом, землей и солью; даже черный цвет на них был уже не черный, а какой-то землистый. Надя знала, что такие тюбетейки носили люди бедного сословия: кустари, ремесленники, батраки, издольщики; тюбетейка была одна — и от солнца, и от стужи, служила пиалой, когда надо было зачерпнуть из арыка воды и утолить жажду, и полотенцем, когда больше нечем было утереть пот с лица, и подушкой, когда, свернув ее вдвое, чтобы стала помягче, батрак клал ее на камень. Люди богатые — купцы, баи, лица духовного сословия — носили под чалмой другие тюбетейки — чистого бархата, большей частью синего или зеленого цвета, без единой вышивки. Нет, ни чалмы, ни синей или зеленой бархатной тюбетейки ни единой не виднелось в толпе.

Надя заметила, как парень, шагавший в первой шеренге, вдруг снял с себя фуражку и попытался пристроить на свою густую шевелюру тюбетейку карнаиста, которую нес в руках. Но тюбетейка не

Вы читаете Чаша терпения
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату