уже год. В ночь перед представлением она, как обычно, пришла в кинозал.
Кушетки были поставлены рядами, ставни на окнах закрыты, дверь плотно затворена. Она ждала до полуночи, а потом выскользнула из комнаты. К тому времени ее товарищи одурели от опиумного дыма, а клоун прерывисто храпел, раскинувшись на трех или четырех стульях возле заглохшего кинопроектора. Аппарат все еще мурлыкал, бобина все вертелась и вертелась, но кадр на стене не менялся – крестьянский сарай, к двери которого прижималось какое-то животное. Может быть, аппарат заглох, когда один кадр сменялся другим.
Никто не видел, как она уходит. Она подозвала рикшу, закрыла занавески и пустилась в долгий путь по Дороге Бурлящего Колодца.
Она направлялась в заброшенный склад на окраине города. Здание было квадратное, без окон, с высокой застекленной крышей. Ветер донес до нее приглушенный вскрик.
Она прошла по коридору, сделанному из полотнищ, мимо занавешенных клеток со зверями. Странные костюмы, блестящие и похожие на звериные шкуры, свисали из упаковочных ящиков. Сам склад оказался огромным открытым пространством, залитым лунным светом. Потолок аркой выгибался в небо, углы тонули в темноте. Эхо здесь терялось в бесконечности, потому что эта огромная пустая арена была не чем иным, как пещерой сознания.
Он стоял на усыпанной опилками арене. На нем был черный котелок и розовато-лиловый фрак. В одной руке он держал рупор, в другой – хлыст. Он стоял, откинув голову и раскинув руки, глядя в небо.
Она подошла к нему и поклонилась. Она сказала ему, кто она такая и почему пришла. Добавила, что она из числа тех, кто дал денег на это представление, но решила не приходить, хотя и жаждет забыть о своих невзгодах. Вот она и пришла одна, чтобы узнать от самого хозяина смысл его последнего представления.
Он разразился мрачным хохотом и стал ходить туда-сюда по арене, взмахивая хлыстом и выкрикивая приказания в рупор. Он говорил о вере, обмане, о масках. Взмахами рук он, как волшебник, вызывал духов исторических личностей, императоров и крестьян, варваров и поэтов. Потом он разразился путаным монологом о любви, о любви реальной и о любви возможной.
Слова срывались с его уст в такт взлетам хлыста, в рупор он бросал вызов воображаемым зрителям. Она поняла – этот человек заблудился в стране диковинных зверей и дикарских костюмов.
Она не знала, откуда взялось охватившее его отчаяние, но, глядя, как он вышагивает по арене, почувствовала, как в ее сознании забрезжило странное видение. Перед ее внутренним взором предстал нагой гигант, свалившийся возле лампы, которая бросала на стену едва различимые бессмысленные образы.
Это видение было так живо, что поразило ее. Почему оно пришло к ней тогда? Что связывало этих двух безымянных людей – безымянного киномеханика и безымянного хозяина цирка?
Она посмотрела на застекленную крышу, заглянула в темные углы склада, долго глядела на крохотную арену, усыпанную опилками. Она слушала возбужденный голос хозяина цирка и слышала внутри себя свой собственный шепот – слова, что она ночь за ночью нашептывала на ухо молчаливому толстяку, а он сидел, нагой и неподвижный, бесстрастный, не дрогнув выслушивая все ужасы, о которых она повествовала, неподвластный кошмарам, в которых она жаждала раствориться.
Она мгновенно сбросила с себя одежду и бросилась к хозяину цирка, остановила его, вырвала у него из рук рупор, хлыст – и сжимала его в объятиях, пока не стихли его всхлипывания и судороги, – и пока он не почувствовал, что обрел в ней благословение Божье, которое утратил давным-давно, благословение, которое и она утратила, как ей казалось, навсегда, не зная до той минуты, что дар вернулся к ней благодаря нагому гиганту; он кивал ей, и кивок его был прощение.
Они любили друг друга до рассвета. Оставив его, она долго брела, размышляя о возвращении в Японию.
В ту ночь она сидела у открытого окна, глядя на звезды. Полночь прошла, уходили часы. Она вспоминала все, что ей пришлось пережить, думала о страданиях хозяина цирка, который в ту самую минуту показывал призраки своего прошлого в ужасных костюмах, отворял клетки диких зверей, открывал представление в цирке смерти. Но в ту же минуту, в то же время она ощутила в своем теле биение новой жизни.
Познав десять тысяч мужчин, она забеременела лишь однажды. Теперь она знала, что это случилось вновь. Благодаря нагому гиганту она вновь научилась любить, она насладилась любовью и теперь понесла сына хозяина цирка.
Мальчик родился на старой вилле генерала в Токио. В нем явственно сказывалась кровь белых, и поэтому она не могла оставить его у себя. Близилась война с Западом, и было бы небезопасно растить его в Японии. Как ни тяжело ей было расстаться с ребенком, она должна была увезти его из страны, пока еще оставалось время.
Она отправилась к одному человеку, который, пожалуй, мог помочь ей, – к миссионеру, дружившему с братом генерала. Отец Ламеро выслушал ее рассказ и согласился отослать младенца в Америку. Скрывая муку, она отдала ему младенца.
Разразилась война с Западом, закончившаяся для Японии поражением. Перед войной двери в Японии не запирали, но теперь отчаявшиеся люди крали все, что только можно было унести. В ее дом каждую ночь врывалась новая банда умирающих от голода воров, которая тут же сменялась следующей.
Шофер генерала, который стал служить ей в конце войны, предложил нанять одну из этих состоявших из бывших солдат банд, чтобы охранять дом и не пускать в него другие банды. Но у Мамы появилась другая мысль, как всегда, в духе Дао. Она процитировала Лао-цзы.
Но что это значит? спросил капрал.
Это значит, отвечала она, что люди, которые вчера были героями, а сегодня стали ворами, когда-нибудь вновь станут героями. Они и есть бешено несущиеся жеребцы, и, если мы проявим по отношению к ним мудрость Дао, их навоз удобрит будущее.
Навоз? удивился капрал.
У человека бывают выделения нескольких видов, отвечала Мама. В этом доме все еще остаются три или четыре служанки, и я уверена, что поблизости найдутся и другие женщины, которые соскучились по мужчинам за долгие годы войны. Так что не будем нанимать охранников, лучше пригласим этих жеребцов в дом. Сам увидишь.
Капрал боялся, что из этого не выйдет ничего хорошего, но замыслы и поступки Мамы соответствовали Дао, и она это знала. Вскоре начала возрождаться новая Япония, трудолюбивая и искусная, энергичная, процветающая.
Многие старые традиции ушли в прошлое, но ничто не изменилось заметнее, чем нравы и обычаи публичных домов, с которыми Мама познакомилась ребенком, в которых совершенствовалась девушкой и с которыми рассталась молодой женщиной, – изысканное и совершенное знание мужчин, неотъемлемая принадлежность японского борделя, каким бы жалким он ни казался с виду, – по-настоящему уникальные и утонченные ворота в мир, которому не было равных, кроме, пожалуй, путей мистиков, ищущих утешения не в этом мире, а в потустороннем.
Изысканные бордели предвоенных лет сменились блестящими барами лет послевоенных, но потом американские солдаты ушли, и японские мужчины успокоились и начали обдумывать уроки войны и оккупации. Потерпев поражение в попытке завоевать Азию, японские ветераны приняли мир и построили промышленность, чтобы обеспечивать американцев, а, те в свою очередь, одержав победу, теперь вели войны по всему континенту, опустошая огромные территории, восполнявшие потери за счет японских товаров и производств, чтобы восстанавливать разрушенное, – и так Япония достигла процветания, еще двадцать лет назад и не снившееся ни одному милитаристу или ультранационалисту.
Но неожиданный поворот истории, благодаря которому Япония, проиграв войну, обрела больше, чем утратила, не обошелся без потерь. Где-то в лихорадочной неразберихе, по мере победного шествия демократии, исчез традиционный японский бордель, унеся с собой оригинальное восточное искусство любви и одно из редчайших творений – японскую гейшу.
Никто больше не хотел платить деньги за постигшее множество пленительных искусств и уловок тело