игрушка показалась быкадорам устрашающей, они почувствовали исходящую от нее угрозу, они ведь суеверны, быкадоры, боятся колдовства и порчи, поэтому мишень, содранная двумя мясистыми пальцами, тут же полетела в окошко, навстречу Солнцу. А там, под Солнцем, по улицам бежали подальше от родной лавки люди, навьюченные сумками и огромными неподъемными баулами. Бежали они без оглядки от быкадоров, как от чумы, уносили ноги от тяжелых кулаков, натренированных тугих тел, от пистолетов, заткнутых за пояса, от слюнявых плевков, от грубых, резких речей. Спасались бегством бесприютные, потерявшие средства к существованию люди, не замечая на спинах неподъемные баулы с вазами, с россыпями амулетов и бус. Неслись из любимой, уютной лавки по городу, волоча за собой свои тени.
Инка едет в набитой битком машине Человека-Краба, молчит, слез на ее лице не видно – слезы текут по внутренней стороне Инкиной души, и благородный Виракоча бьется там же, в дожде и сырости. Довольный уже тем, что удалось вовремя, удачно и без драки унести ноги, а также тем, что ничего ценного не оставлено на радость чужакам, Человек-Краб поглядывает на Инку, догадываясь, какие горечь и опустошение скрывает она под спокойным взглядом, обращенным за окно. Инка проносится по проспекту, прыгает глазами с дома на дом, она оплакивает то время, когда все было веками неизменно, а булочная и галантерея были всегда, железно, в доме напротив. И парикмахерская никуда не переезжала, а оседло брила и стригла всех внутри неприметного низенького здания, и прачечная, та, у которой отнял помещение Писсаридзе, годами обстирывала людей. А теперь все сдвинулись, все потеряли места, стали кочевниками, скитаются бесприютные, обреченные на вечные странствия среди домов-времянок, среди городов, сел и стран. Нет покоя и нет тишины. Так думает Инка, горестно поглядывая на свой живот, и грустит об участи того, кто в нем безмятежно шевелится и пихается плечиком изнутри.
Человек-Краб перехватил ее взгляд и прочитал все, что нужно, по Инкиному лицу. Обходительный, Человек-Краб тихим голосом аккуратно нарушает раздумье, справляясь, не дует ли. Инка отрывается от заоконных пейзажей, светит в лицо хозяину благодарностью за его доброту, отвечает, что все хорошо, улыбается без тени улыбки, а сама душит в груди растроганные рыдания и скорое прощание приводит ее в отчаяние. Чувствуя в ее глазах дождь и осенние тягучие дни, Человек-Краб понимает, что момент бабочкой опустился на ладонь, надо момент не спугнуть, надо его скорее ловить, сейчас или никогда. Скромный и сдержанный, малословный Человек-Краб вдруг побеждает робость. Его песнь изумляет Инку неожиданным своим рождением. Изумляет и открытие. Вроде бы этот аккуратный человек, бывший хозяин, фантазер, путешественник был до сего дня еще и удачливым бизнесменом, но не все потеряно, у него еще две крошечные кофейни в подвальчиках и какой-то туманный интернет-магазин. Вроде бы этот человек, как странник по болотистой местности жизни – боязлив, осторожен и хваток. Он несется по городу со скоростью 75 км/час, спасается от быкадоров, а сам признается, что Инка – Единственная и Высшая, что он, как маленький атолл Тихого океана, ложится к ее ногам, приносит свои богатства на ее корабли, почтет за честь внести ее в свой дом и усыновит того, кто лягается и зреет в ее теле. Так пел Человек-Краб, и его лысина жалобно поблескивала испариной, и глаза блестели накатившей слезой. Изумленная и растроганная Инка молчит, чувствует она то, что чувствует путешественник, который ехал в Китай, а попал на незнакомый чудной остров, и бродят там не китайцы, а неведомые дикие звери и в зарослях поют незнакомые птицы. Машина несется по городу, несет в себе тишину, дорога врывается в изумленные, распахнутые Инкины глаза, ветер фамильярно ворошит ее косицы и треплет ворот платья.
Так было месяц назад, а теперь Инка всплывает из воспоминаний, тревожно перебирая узелок с косточками кролика, в голове у нее шумит море, видно, болтливый ветер своими сказками продул ей ухо. Небо молчит ей в ответ прохладным серым утром, спящие соседки нет-нет, да и пугнут задумчивую Инку низким свиным храпом, их вздохи, стоны и сонное бормотание прокатываются холодком по телу.
Потом тишину и уединение прерывают, некогда больше раздумывать, стихия потревожена, начинается ленное пробуждение, сладкие зевки, потягивания рук и шуршание налетающих на плечи бесформенных, цветастых халатов. Чтобы скрыться от женственности во всем ее безудержном цвету, Инка заваливается на бок, натягивает одеяло на голову, а ее самообнаружение сжимается и горчит. Со стороны она кажется себе разбитой женщиной с сиреневой от холода кожей, окаменевшей женщиной, у которой болит голова и нутро, ухо истыкано ядовитыми дротиками, а из соска придавленной левой груди сочится молоко. Со стороны она кажется себе отцветающей розой ветров, розой ураганов которой больше незачем дуть, с которой все уже произошло и больше нечего ждать. Заключенная в склеп нового мира, Инка не знает, как спасаться, куда бежать от тоски, чем ободрить тающего в душе Виракочу, куда деваться от слабости, от нужды и от недоверия ко всей предстоящей жизни. Она дышит в щелочку между одеялом и простыней, а сама жалеет, что оставила на щеке Человека-Краба такой холодный поцелуй на прощание, без надежды на новую встречу. Инка вздыхает: и зачем она так безжалостно щекотнула его скулу пушком щеки, неумело выбралась на улицу и жуком побрела к подъезду, туда, где скрывается гневная соседка Инквизиция, где косые осуждающие взгляды соседей, а жилище убогое, тесное содержит в окнах агонию лета. Правда, около подъезда она все же оглянулась, но Человек-Краб уже унесся в машине, набитой тростниковыми креслами, баулами, сумочками и бусами, увез неизвестно куда самое спокойное время в Инкиной жизни. Вот и сдана без боя крепость вилькабамба, и растаяла без следа лавочка амулетов.
Такое настроение нарушил кошачий визг, к нему присоединился другой, третий. Инку легонько пихнули в спину, когда же она неохотно выбралась из укрытия, вложили в ее растерянные руки тугой кулек, а в нем посапывает существо со светящимся личиком, оно внимательно смотрит на Инку черными, как густой кофе, глазенками. Ничего ей не остается, как оголить грудь – вершину уака Анд. Когда же существо впервые заполучило долгожданный сосок, оно засопело и окутало палату таким ласковым светом, что даже день смутился, стушевался и оказался тусклым. «Уаскаро, Уаскаро, кто бы мог подумать, что умирающая звезда имеет такое воздействие на кожу младенца».
Когда детеныша только-только принесли, Инка была окутана мороком своих бед и печалей. Но потом некогда было предаваться тоске, некогда было зарываться в низины. Скорей выбираясь из подземелий на свет, Инка с интересом наблюдает, как крошечное существо, подобно миллиардам детенышей самых разных видов и пород, припало к груди и тянет содержимое, зажмурив глазенки от удовольствия.
К полудню Инка, закатав рукава, замерла над голым, худеньким детенышем, который упорно продолжает светиться и тем волнует всех присутствующих в палате женщин и младенцев. Инке очень хочется, подобно мудрым лесным матерям, обнюхать и унести беспомощное существо от чужих глаз, от шума и шелеста. Но некуда убегать, надо менять поскорее пеленки, Инка замешкалась, растерялась, а тут еще крошечная ручонка ухватила реликвию, узелок с косточками кролика, капризно отнимает у Инки единственного утешителя и слушателя. При этом детеныш так настойчиво и повелительно мяукает, что несколько крупных муравьев побежали по Инкиной спине туда и обратно. Старается она бережно и нежно реликвию отвоевать, но ручонка крепко держит узелок, не желая отдавать первую игрушку. Осторожно отгибает Инка маленькие пальчики один за другим, а они снова сжимаются, не выпускают, не отдают утешителя. И вот в замусоленной тряпочке что-то тихонько и жалобно пискнуло, вмиг испуганно разжались крошечные пальчики, шевелится узелок в Инкиных руках, ветхая ткань треснула и высунулась на свет дневной ушастая головка белого крольчонка.
Первым движением Инки было стыдливо заслонить, спрятать телом происшедшее, не дать чужакам, случайно оказавшимся в палате, увидеть и сглазить. Она придвинулась, склонилась, просвечиваемая насквозь в тоненькой льняной рубахе, превратившись в горный массив, скрыла происходящее от чужих глаз, пихнула кролика под одеяло, пусть пока отлежится, а там что-нибудь придумаем, как-нибудь выкрутимся – и дрожь трепала ее, как травку треплют ветра далеко-далеко от города.
Инка скрыла появление кролика, но, наверное, она замешкалась или побледнела, а может быть, рубаха ее неприлично просвечивала, только все соседки, все, кто был в палате, перестали шуметь-переругиваться, перестали браниться на яркий свет, не гремели, не топтались, а затихли, застыли и уставились в Инкину сторону. Опять завязывается неудовольствие, снова в воздухе чувствуется неодобрение, уже, наверное, сложили коллективные мифы, а в душе каждая соседка явно готовится к выпаду. Снова Инка знай отражай экспансию, защищай себя и слабое светящееся, еловый чай, существо. Неужели соседки, чье зрение и раздражение обострены от материнства, заметили, как судорожно Инка прятала кролика под одеялом, а если нет, почему тогда все они застыли с пеленками, со стаканами в руках и смотрят в Инкину сторону. Не разберешь, что написано на их лицах – каракули домашней брани или древние, как мир, письмена, повествующие о борьбе за существование, о том, что большие рыбы едят малых, а богатые – бедных, что у всех – разные цепи на шее и разные пищевые цепи на столе. И еще написано много такого, где слова не