мир, который выше понимания (и т. д.). В самом деле, Ходдинг ощущал покой и мир, который был настолько выше понимания, что, казалось, становился неуместным. Это было именно то, чего добивалась Карлотта и что показывало, как она искусна.
Через несколько мгновений она не только уложила Ходдинга в кровать, но таинственным и увлекательным образом преобразила спальню в детскую. Освобожденные от одежды, часов и сдержанности взрослых людей, они играли в медведей и тигров, они щебетали и рычали. Они изобретали секретные словечки, совершали дурные поступки, были вздорными и отважными, и по очереди становились мамой, папой или ребенком. Чувство вины и страха ушло, утихло от самозабвенного смеха Карлотты, ее криков и ужимок. Они открывали, что носки ног, переплетения пальцев, необычные складки и округлости, до этого отправленные в ссылку, были теперь возвращены из изгнания и полны чувственного очарования.
Божественно… мир, покой… Эти понятия плавали в подсознании Ходдинга. Нет позорного клейма греховности, нет привкуса порочности или извращенности и сопутствующих им мук изгоя. Ходдинг испытывал чувство огромной благодарности к Карлотте, и, лежа с закрытыми глазами, нежась в лучах приятных ощущений, искал способ высказать свои чувства. Но фразы, казалось, ускользали от него, и наконец Ходдинг понял, что сама идея благодарности – не что иное, как напыщенность, граничащая с раскаянием. Поэтому он открыл глаза, повернул лицо в ту сторону, где должна была находиться Карлотта, и счастливо вздохнул. Если Карлотта и слышала его, она не подала виду. Она лежала, свернувшись калачиком поперек кровати, в изголовье, и Ходдингу видна была лишь ее спина, округлая и пышная, словно бело- розовая брошь. Она натянула на голову подушку и из-под этой цитадели из гусиного пуха доносились приглушенные гортанные звуки и негромкое похрапывание уроженки Средней Европы.
Много позже, завязывая галстук вялыми небрежными движениями, он разговаривал с Карлоттой, чье изображение появилось в зеркале. За камфарным растиранием и тем, что последовало дальше, он не успел заметить, что в ее шестикомнатной квартире практически не было такого уголка, где Карлотта не отражалась бы в одном из зеркал. Ничего, он был рад созерцать ее – по-прежнему пышную, не отмеченную следами их совместного движения: ее милая улыбка прямо-таки витала над будуаром цвета взбитых сливок.
– Я действительно хотел бы на тебе жениться, Карлотта, – сказал он, искренне веря каждому своему слову. – Но я не могу. Я должен жениться на Сибил…
– У меня и в мыслях не было выходить за тебя замуж, дорогой. Мне это и в голову не приходило. Это было бы неэтично с моей стороны. Мужчина должен жениться на молодой женщине, а не на такой, как я. Кроме того, дорогой, теперь, когда ты знаешь, где я живу – глупо думать о женитьбе.
– Ладно, – Ходдинг замялся, – предположим, это хорошо сейчас. Но потом, я хочу сказать, что, в сущности, это будут сплошные нервы.
– Да, конечно, дорогой, в сущности.
– Это вопрос зрелости. Боже мой, ты должна это понимать, как никто другой. Я имею в виду, что ты и есть такая. Такая зрелая.
Последовавшее молчание говорило о том, что он неверно истолковал ситуацию.
– Надеюсь, я не обидел тебя, – сказал он и испортил все еще больше, добавив: – Мне нравятся зрелые женщины.
Карлотта сделала нетерпеливый жест. Все еще продолжая улыбаться, она готова была убить его. Ее нисколько не обидело замечание о ее «зрелости»: она была «зрелой» с восьми лет. Дело заключалось в том, что перед ней встала серьезнейшая проблема, а времени на ее разрешение почти не оставалось. Проклятая болтовня Ходдинга мешала ей сосредоточиться. У проблемы было две стороны, и они чертовски переплелись. С одной стороны, в глубине сердца она оставалась истинной профессионалкой, и было просто немыслимо, непростительно отдавать что-либо, не получая ничего взамен; ведь это была ее квартира, а не какое-нибудь благотворительное заведение. С другой стороны, их отношения были щекотливыми – хотя и такое с ней случалось, – они балансировали на грани между материнскими чувствами и кровосмешением. Она не только знала об этом взаимопереплетении, но и сама сформировала его. Вопрос состоял в том, как, удовлетворив свои потребности, то есть решив первый аспект проблемы, не разрушить сразу и бесповоротно второй посылки? Или, проще говоря, как превратить сына в прошлом в клиента, платящего в настоящем?
– Дорогой, – промолвила она, окончив расчесывать свои тускло-золотые волосы, – подойди сюда на минуточку, я хочу поговорить с тобой.
– Ну конечно, – тепло откликнулся он, – я и сам хотел поцеловать тебя на прощанье. – Он подошел к кровати и поцеловал ее в лоб.
Она не представляла, что скажет дальше, и вдруг ее осенило: необходим резкий поворот! Карлотта от радости захлопала в ладоши, а Ходдингу этот жест показался полным отчаяния.
– Я была такой дурной, такой дурной девочкой!
Ходдинг вспыхнул. Он поцеловал ее пальцы.
– Мне кажется, что ты была ужасно мила.
– Так и есть, дорогой, я хотела быть милой с тобой! Я ничего не могла с собой поделать. Я всегда хочу быть приятной тебе. – Она по-девичьи беспомощно пожала плечами. – Сегодня вечером я должна быть на телевидении. Знаешь, одно из тех шоу-марафонов, что идут всю ночь; сбор денег для больных артритом. Мне так не хочется участвовать в этой программе. Я должна сказать тебе честно – я безумно хотела найти какую-нибудь отговорку.
– Ты хочешь сказать, чтобы не пришлось идти туда? – Она кивнула и зарделась.
– Ну уж нет! Я думаю, что ты слишком строга к себе. – Чем по-детски беспомощнее становилась Карлотта, тем рассудительнее и увереннее чувствовал себя Ходдинг.
– Я ничего не могла с собой поделать. Это так меня выматывает. И, кроме того, – она выдержала нужную паузу, – не менее важно хорошо вести себя по отношению к друзьям, а ведь мы с тобой стали такими близкими друзьями.
– Я не могу выразить… – начал Ходдинг.
– Нет-нет! – Она приложила надушенную руку к его губам. – Ты ничего не должен говорить. Это я должна благодарить тебя. Мне страшно не хотелось заниматься этим артритом. Я была в ужасе… Все эти люди хотят, чтобы я была очаровательной, а в душе я плачу. Но я не могу этого показать. – Она вздохнула и улыбнулась. – Ну что ж, если я и трусиха, если я и использовала тебя, я что-то должна была предпринять. А что я могла поделать? – Она развела руками и так энергично вздохнула, что Ходдинг почувствовал прохладное дуновение на своих еще влажных волосах. – Я выпишу им чек. – Она пожала плечами. Она храбро вскинула на него глаза и тут же опустила их.
– Ты ничего подобного делать не будешь, – ответил Ходдинг. – Это моя обязанность. В конце концов это я опрокинул на тебя стакан. И я не остался бы у тебя, если бы сам этого не захотел…
– Нет, дорогой, ты не должен так поступать. Мне так стыдно…
– Ну, прекрати, я настаиваю. Как ты думаешь, какова должна быть сумма?
– Дорогой, я и слышать об этом не хочу. Утром я позвоню брокеру и попрошу продать часть акций…
– Пять сотен? Тысяча?
– Нет, по крайней мере, двадцать пять сотен. Мне было бы за себя стыдно… Но что ты делаешь?
– Послушай, оставайся на месте, – строго сказал Ходдинг, склоняясь над чековой книжкой. – Двадцать пять сотен – это изрядная сумма.
– Но я не решилась бы предложить меньше. Эти бедняги рассчитывали на меня.
– Не надо ни о чем беспокоиться, – отозвался Ходдинг, выписывая чек, складывая его вдвое и кладя на ночной столик. – И, послушай, Карлотта, не позволяй им больше использовать себя. Это несправедливо. Ты понимаешь?
Она кивнула и закрыла лицо рукой.
– Иди сюда и поцелуй меня, прежде чем уйти, – попросила она, – но не смотри на меня.
Ходдинг нежно поцеловал ее, мельком увидев – он не сомневался в этом – полные слез глаза, скрытые за пальцами Карлотты.
– Я немного увеличил сумму, – произнес он, выпрямившись и направляясь к выходу, – для тебя.
– Милый, милый мальчик, – пробормотала она.
Едва лишь дверь за ним захлопнулась, Карлотта быстро потянулась за чеком. Тридцать пять сотен