все разрушить, я завез Анну домой, а затем прямиком отправился к Десмондам, которым сообщил, что мы с Каролиной расстались и свадьба отменяется.
Я впервые произнес эти слова, и выговорить их оказалось легче, чем я ожидал. Билл и Хелен сочувственно ахнули, дали мне стакан вина и сигарету. Супруги поинтересовались, знает ли уже кто, и я сказал, что они, считай, первые, но могут сообщить новость кому угодно. Чем раньше все узнают, тем лучше.
— Совсем никакой надежды? — спросила Хелен, провожая меня к выходу.
— Боюсь, никакой, — печально улыбнулся я, пытаясь создать впечатление, что примирился с разрывом, решение о котором мы с Каролиной якобы приняли вместе.
В Лидкоте три пивные; они как раз открылись, и в каждой я выпил. В последней торговали одним джином; я взял бутылку, и дома вновь засадил из горла. Тем не менее я оставался трезвым как стеклышко, и образ Каролины был удивительно четок. Казалось, безумство последних дней истощило мою способность к сильным чувствам. Покинув смотровую, я взобрался наверх; с каждой ступенькой мое жилище, еще недавно казавшееся хлипким, как декорация, обретало прочность, унылыми красками и линиями заявляя о своей незыблемости. Но даже это почему-то не огорчало. Словно пытаясь разбередить свою боль, я поднялся в спальню и достал все вещицы, что хоть как-то связывали меня с Хандредс-Холлом: памятную медаль и коричневатый снимок, тот, что в мой первый визит подарила миссис Айрес и на котором то ли была, то ли нет моя мать. Еще костяной свисток, который в марте я оторвал с кухонной переговорной трубы — сунул в жилетный карман, да так и принес домой. С тех пор вместе со всякими запонками он валялся в ящике, но теперь я его выудил и положил на тумбочку рядом с медалью и снимком. К ним я добавил ключи от парка и дома и шагреневый футляр с обручальным кольцом.
Медаль, фотография, свисток, пара ключей, ненадеванное кольцо. Странная маленькая добыча из Хандредс-Холла. Неделей раньше она бы поведала историю со мной в главной роли. Сейчас же была кучкой жалких разномастных вещиц. Я поискал в них смысл и ничего не нашел.
Ключи я вновь прицепил к своей связке, поскольку выбросить их пока было нельзя. Все остальное убрал с глаз долой, будто устыдившись. Лег я рано, а наутро стал потихоньку впрягаться в повседневную безрадостную лямку, которую тянул до того, как меня засосало в жизнь Хандредс-Холла. Днем я узнал, что особняк и угодья выставлены на торги. Молочнику Макинсу был предоставлен выбор: уйти или выкупить ферму; он предпочел первое, ибо не имел денег на собственное дело, но шибко сетовал на скоропалительность торгов, поставивших его в трудное положение. За неделю просочились и другие слухи: к имению и обратно курсируют фургоны, дом медленно пустеет. Естественно, многие полагали это нашей совместной затеей, то и дело приходилось пускаться в раздражающие объяснения, что свадьба отменена и Каролина уезжает одна. Видимо, новость разошлась, потому что вопросы вдруг прекратились, но возникала неловкость, переносить которую было немыслимо тяжело. Я с головой ушел в больничные дела, коих к тому времени накопилось предостаточно. Больше в Хандредс-Холл я не ездил и перестал срезать путь через парк. Каролину я не видел, но думал о ней, и она часто тревожила меня в снах. От Хелен Десмонд я узнал, что без всякой шумихи она покинет графство в последний день мая.
Теперь в душе моей жило одно желание: чтобы остаток месяца прошел как можно скорее и безболезненнее. На стене моего кабинета висел календарь; когда определился день свадьбы, двадцать седьмое число я украсил веселенькими чернильными завитками. Сейчас гордость или упрямство не позволяли убрать календарь. Я хотел видеть дату, после которой пройдет четыре дня и Каролина окончательно исчезнет из моей жизни; я суеверно загадал: если благополучно переверну страницу на июнь, стану другим человеком. За приближением дня в разрисованном квадратике я наблюдал с неприятной смесью нетерпения и страха. В последнюю майскую неделю я стал невообразимо рассеян, не мог сосредоточиться на работе и опять плохо спал.
В результате этот день прошел довольно уныло. В час — время нашей регистрации — я сидел у постели больного старика и думал только о нем. Когда я от него вышел, пробило половину второго, и я равнодушно подумал о паре, занявшей вакансию в графике загса. Вот и все. Потом я навестил других пациентов, провел спокойный вечерний прием и остаток дня сидел дома. К половине одиннадцатого я подустал и подумывал отправиться на боковую; вообще-то я уже скинул туфли и в домашних тапочках поднимался в спальню, но тут в дверь амбулатории бешено застучали. Парень лет семнадцати так запыхался, что не мог говорить — он пробежал пять с половиной миль, чтобы позвать меня к зятю, которого скрутила жуткая боль в животе. Я собрался, и мы поехали к его жилищу, оказавшемуся невообразимой развалюхой, — заброшенная лачуга без воды и света, но с дырявой крышей и разбитыми окнами. Семья оксфордцев, приехавшая в поисках работы, заняла ее самовольно. Хозяина уже несколько дней прихватывало, что сопровождалось рвотой, жаром и желудочными болями; родные пользовали его касторкой, но в последние часы ему так поплохело, что они перепугались. Не имея своего врача, оксфордцы не знали, к кому обратиться, и в конце концов послали за мной, потому что встречали мое имя в местной газете.
В комнате горела свеча; укрытый старой армейской шинелью, бедолага в одежде лежал на неком подобии раскладушки. Он весь горел, живот раздулся; видимо, болело сильно — когда я стал его ощупывать, пациент вскрикнул и, выругавшись, слабо попытался меня лягнуть. Острый аппендицит не вызывал ни малейших сомнений; мужика надо было срочно доставить в больницу, иначе отросток лопнет. Родственники пришли в ужас, представив расходы на операцию.
— Может, как-нибудь здесь? — канючила жена, дергая меня за рукав.
Они с мамашей приводили в пример знакомую девицу, которая заглотнула пузырек таблеток, но ей только промыли желудок. Нельзя ли и сейчас этим обойтись? Сам больной решительно поддерживал эту идею: «пущай из него вытравят заразу» и он станет как новенький. Ничего другого он не желает. И вообще, он меня не звал, это все бабы, а он несогласный, чтобы всякие долбаные лекаря туда-сюда его тягали и вспарывали.
Тут его охватил приступ жуткой рвоты, и он заткнулся. Родичи насмерть перепугались. Я сумел-таки им втолковать, насколько серьезна ситуация, и тогда главным стало, как без промедления доставить его в больницу. Идеально было бы вызвать неотложку. Но халупа стояла на отшибе, до ближайшего телефона на почте было две мили. Я не видел иного выхода, как самому отвезти страдальца; вдвоем с шурином мы вынесли его на раскладушке и осторожно переложили на заднее сиденье моей машины. Жена втиснулась рядом с ним, брат ее сел впереди, а двоих детишек оставили на попечение бабки. Семь-восемь миль по проселкам стали настоящим кошмаром: мужик стонал и вскрикивал на каждом ухабе, бестолковая жена его ревмя ревела, парнишка ополоумел от страха. Единственным плюсом была полная луна, светившая, точно яркая лампа. Выбравшись на лемингтонскую дорогу, я наддал; в половине первого мы подъехали к больнице, и минут через двадцать мужика отвезли на стол. Выглядел он так скверно, что я всерьез опасался за исход операции и решил не оставлять его жену и шурина, пока не узнаю, чем оно все обернулось. Наконец хирург Эндрюс сообщил нам, что все прошло благополучно. Он успел прихватить аппендикс до прободения, опасности перитонита нет; больной слаб, но ему значительно лучше.
Эндрюс изъяснялся в ужасной манере выпускника частной школы, и ошалевшая от переживаний женщина его почти не понимала. Когда я объяснил, что мужа ее спасли, от облегчения она едва не грохнулась в обморок. Бедняга рвалась к мужу, но ее, конечно, не пустили и даже не позволили на ночь остаться в приемной. Я предложил отвезти ее и парнишку домой, но они не захотели отдаляться от больницы — вероятно, подумали о предстоящих автобусных тратах. На окраине Лемингтона живут их приятели, сказали они, которые одолжат им пони с тележкой; парнишка сгоняет домой и уведомит бабку, что все хорошо, а женщина проведет ночь в городе, чтобы с утра проведать мужа. На пони с тележкой оба зациклились не меньше, чем прежде на промывании желудка, и я заподозрил, что рассвета они намерены дождаться в придорожной канаве. Я вновь предложил их подвезти, и на сей раз они согласились; жильем приятелей оказалась такая же переселенческая хибара, во дворе которой стояли привязанные лошади и бесновалась пара собак. Завидев нас, псы обезумели от лая, и на пороге халупы возник человек с дробовиком в руках. Разглядев гостей, он опустил ружье и позвал их в дом. Меня тоже радушно пригласили — «чаю и сидра хоть залейся», — и я едва не соблазнился, но все же с благодарностью отклонил предложение и пожелал всем спокойной ночи. В дверной щели мелькнула комната, где на полу вповалку спали взрослые, дети, младенцы и собаки, подле которых елозили слепые щенки.