– Родная моя, – еле слышно, на грустном выдохе прошептал я и, цепко ухватив ее за шею, принялся целовать. В этот раз я решился прикоснуться к ее ноге. Она напряглась, но не пошевелилась. Я осторожно просунул руку вверх, и мне послышался распаленный голос Штампа:
– Что с тобой? – спросила она.
– Да вроде ничего, – все еще держа руку на ее колене, сказал я.
– А ты посмотри, где твоя рука.
Я убрал руку и тяжело вздохнул.
– Родная, что ж мне – и дотронуться до тебя нельзя?
Ведьма пожала плечами.
– По-моему, это… как-то неприлично, – сказала она. Я нагнулся, чтобы поцеловать ее, но она отстранилась и расстегнула сумочку, которую вечно таскала с собой, перекинув ремешок через плечо.
– Хочешь тонизирующую таблетку? – спросил я.
– Да нет, спасибо, – ответила она, – У меня вот есть апельсинчик.
Я опять на мгновение зажмурился, и у меня перед глазами снова поплыли огненные блестки. Чтоб хоть как-нибудь избавиться от бессильной ярости, я вскочил на ноги и, передразнивая Ведьму, завопил гнусавым фальцетом: «У меня вот есть апельси-и-и-нчик! У меня вот есть апельси-и-и-и-инчик!», а потом, повинуясь мгновенному порыву, пнул ее треклятую сумочку. Ведьма уже сняла ее с плеча и держала в руках – сумочка отлетела в сторону, вывалив на могильную плиту все свое содержимое: апельсины, справочники по стенографии и разное прочее барахло.
– Билли! – испуганно вскрикнула Ведьма.
– Апельсинщица позорная! – злобно выпалил я.
Она сидела на моем плаще, глядя прямо перед собой, и наверняка размышляла, стоит ли ей похныкать. Я состроил харю кающегося грешника, нагнулся и, погладив ее по голове, виновато сказал:
– Прости, Барбара. – Потом поплелся к надгробию и, собирая вывалившиеся из сумочки причиндалы, внимательно заглянул в нее, чтобы узнать, нет ли там записочки от какого-нибудь парня – тогда мы были б с Ведьмой квиты. В сумочке ничего, кроме нескольких мелких монет да губной помады, не оказалось, но зато рядом блестела в траве какая-то маленькая штуковинка. Это был серебряный крестик. Ведьма носила его, пока не проговорилась несколько месяцев назад, что его подарил ей двоюродный братец Алек. По договору о нашей взаимной ревности, я заставил Ведьму пообещать, что она вернет крестик братцу, и недавно она сказала мне, что так и сделала.
Я сурово глянул на Ведьму, но она промокала платком глаза, и мой взгляд пропал впустую. Тогда я поспешно сунул крестик в карман, взял сумочку и подошел к сидящей на плаще Ведьме.
– Прости, Барбара, – повторил я. Она подалась вперед, ухватила меня за руку и встала; ее глубокое, учащенное дыхание должно было продемонстрировать мне, как трудно ей справиться со слезами.
– Пойдем? – сказала она.
– Пойдем, – эхом откликнулся я.
Мы зашагали по асфальтовой дорожке, обогнули церковь и вышли за кладбищенские ворота на проезд Святого Ботольфа. Я было начал говорить: «Послушай, Барбара, тебе ведь в глубине души и самой хочется…», но она уже настроилась на свое независимое при людях поведение, и я не стал продолжать.
– Походим после работы по магазинам? – спросила Ведьма, когда мы остановились на углу Торговой улицы.
У меня упало сердце. Я вспомнил, что по субботам мы обыкновенно виделись несколько раз: во время перерыва на ленч, под вечер, перед моим выступлением в пабе, а потом встречались у входа в «Рокси». Это помогало ей, как она говорила, чувствовать, что она нужна мне, – благо ей было невдомек,
Но сегодня меня нисколько не прельщала прогулка по магазинам.
– Я бы с радостью, дорогая, да мне еще надо встретиться в конторе с Крабраком, и неизвестно, когда он меня отпустит, – сказал я.
– И ничего нельзя сделать? – спросила Ведьма, сдерживаясь, чтобы не сказать: «Очень тебя прошу!»
– Ну хорошо, – согласился я. – Встретимся в четыре. Только не сердись, если я немного запоздаю.
– Хорошо, милый.
Сунув руку в карман плаща, я нащупал серебряный крестик и смотрел, как Ведьма идет по Торговой улице, пока ее колышущаяся, будто у шотландского солдата, юбка не скрылась из глаз,
Глава пятая
В субботу, освещенный холодным послеполуденным солнцем, проезд Святого Ботольфа казался не таким гнусным, как обычно. Его странно оживляли упитанные, в темных костюмах клиенты букмекеров: они торопливо проглядывали спортивные газетки и непрерывно курили, выдувая вверх синевато-прозрачные клубы дыма, а пустые пачки от сигарет швыряли прямо на неровные плиты тротуара. Тусклое стекло аптечной витрины смутно отражало проплывающих мимо аптеки людей в одинаковых дождевиках, а у паба толпились краснолицые любители пива, продолжая начатые за кружкой споры, и кто-нибудь обязательно твердил одну и ту же фразу – мне всегда казалось, что сгрудившаяся возле паба толпа нисколько не меняется от субботы к субботе, привычно пережевывая неизменный, бесконечно длящийся спор. «Неужели вы не заметили – пых, пых, – спросил я однажды приехавшего в Амброзию Парня с холмов, – что ваши основательные йоркширцы абсолютно одинаковы и взаимозаменяемы, как стандартные колеса серийного автомобиля?..» На углу, там, где проезд Святого Ботольфа примыкал к Торговой, по субботам стоял скрипач, наигрывающий песенку «Грошик с небес», и перед ним лежала его шляпа…
У нас шторы на окнах были опущены, но дверь оказалась незапертой, и когда я входил, в конторе негромко звякнул звонок. Процеженный сквозь шторы зеленовато-мертвенный свет придавал нашей выстуженной, пропыленной приемной еще более похоронный, чем в будни, вид. Закрыв дверь, я обессиленно остановился, сонно глядя на выцветшую фотографию советника Граббери, который стоял со снятым котелком впереди конного катафалка. Тишину ничто не нарушало, и на мгновение меня обуяла радостная надежда, что все наши гробовщики навеки упокоились в наших фирменных гробах и контора заброшена навсегда… но потом я заметил бледную полоску света под дверью крабраковского кабинета и понял, что там включен электрокамин. С трудом передвигая ноги, я подошел к двери и постучал. Крабрак не отозвался. Возможно, он ошивался на Торговой улице, пытаясь продать какому-нибудь зеленщику подержанный «Моррис-1000»: он еще и сейчас приторговывал старыми автомобилями.
Я поплелся к своему столу и тяжело опустился на стул; но вообще-то отсутствие Крабрака немного меня подбодрило. Ведь мог же он попасть под автобус – мало ли чего не бывает! Я закурил, машинально выдвинул ящик стола, с секунду бездумно смотрел в него, а потом, сбросив оцепенение, решил заняться делом. Этот ящик был у меня конторским филиалом домашнего Уголовного сейфа: любая наугад вытащенная из него бумажка вгоняла меня – хотя бы ненадолго – в тревожное беспокойство. Я начал быстро разгружать ящик: разорвал неотправленные клиентам счета и похабные стишки про советника Граббери, потом собрал черновые листки так и не законченного письма Ведьме, в котором я осмелился сказать что-то поэтическое об ее груди, и штук восемь первых страниц моего романа, сложил все листки в одну пачку и, разорвав ее напополам, бросил в мусорную корзину; вслед за пачкой в корзину отправились и листки для заметок, на которых разными почерками была написана моя фамилия. Потом на глаза мне попался листок со сценкой для Бобби Бума:
Б о б б и. А теперь я расскажу тебе про необычных земляков.
Э б б и. Что же в них такого особенно необычного?
Б о б б и. Они земляки, но телохранители у них разные: одному достался липовый, а другому – дубовый.
Э б б и. Ничего не понимаю! Да зачем им телохранители?
Б о б б и. Как так зачем? Для спокойного сна. Они же земляки – соседи по кладбищу. А гробы – телохранители – им купили разные.
Я сунул эту сценку в карман – туда, где лежало начатое письмо Бобби Буму, и, посмотрев опять в ящик,