7
Пьяные солдаты сбрасывают старого Робежниека с саней и с гиканьем поворачивают обратно. Барон, верхом на коне, важничая, указывает хлыстом на строения вокруг и поощрительно покрикивает. Шляпа с пером сдвинута на затылок, он в желтых перчатках, папироса торчит в уголке рта. Он нахлестывает разгоряченного коня.
Очнувшись было немного в санях, старый Робежниек опять оглушен падением и лежит неподвижно. Сильнее всего сковывает страх, что его опять начнут пинать ногами, стегать нагайками. Как замученная жаба, лежит он, скорчившись, притворяясь мертвым. В ушах все еще стоит свист нагайки, врезающейся в тело.
Постепенно звон в ушах затихает. Робежниек слышит, что солдаты горланят уже не так близко. Никто его не трогает. Он пробует тихонько, незаметно встать. Ему удается чуть-чуть приподняться с земли на руках. Поясницу будто клещами раздирают. Спину точно проткнули раскаленными шомполами. С макушки через лоб и правый глаз тяжко катится утыканный иглами клубок и застревает где-то во рту между беззубыми челюстями. Иглы колют десны, царапают горло. Распухший язык теснит дыхание, и оно вырывается с надсадным хрипом. Руки кажутся толстыми и одеревенелыми, как бревна.
Верхнюю половину тела он еще чувствует. Но ноги лежат неподвижной глыбой. Подняться невозможно. Упираясь локтями, пробует сдвинуться с места. Неуклюже барахтается, как выброшенный на сушу морской зверь, и с невыразимыми мучениями едва подтягивает омертвевшие ноги.
Слух обострен и улавливает малейший шорох в бесконечном хаосе звуков. Робежниек слышит, как солдаты с криками и бранью взламывают клеть и хлев. С воплем выбегает из избы Цериниете, а собака исступленно лает и набрасывается на солдат. Раздаются два выстрела, и собака замолкает. Слышны только незнакомые голоса и причитания Цериниете.
У Робежниека одна мысль: попасть бы в дом!.. Вот его окоченевшие руки нащупывают порог. Барахтаясь и хрипя, он с большим трудом переползает через него.
Спустя полчаса, уже лежа на полу в комнате, хватается руками за край кровати, пытаясь взобраться на нее. Это самое трудное. Кровать выше пола на полтора фута. Подтянувшись на руках, касается ее головой. Но руки не держат, и, стукнувшись лбом о край кровати, он, рухнув, ударяется подбородком об пол. Раз десять повторяет он свою попытку. Боль в крестце становится невыносимой. При малейшем движении он, сам того не замечая, стонет, как зверь, которому сдавили горло. Слышит как бы отдаленный шум, неизвестно откуда. Рот будто заткнут мягкой, смоченной в соленой воде тряпкой. Неповрежденный глаз различает какие-то плывущие желтые блики. Руки он чувствует. Лежа на полу, касается подбородком одной и другой. Обе на месте. Но не повинуются. Напрягая последние силы, пытается взобраться на кровать и не может.
Лежит неподвижно. Лежать хорошо. До чего же хорошо лежать после страшных усилий и невыносимой боли. Но так оставаться нельзя. Непонятно, почему вдолбил он себе в голову, что надо во что бы то ни стало улечься на кровать. Карабкается снова. Теперь, зацепившись подбородком за край кровати, он больше не опускается на пол. Извивается всем телом, пытаясь упереться плечами, тянется вверх каждым здоровым мускулом. Боль острыми жалами вонзается в него, треплет и рвет, как хищник. Робежниек кричит во все горло, а в комнате раздаются лишь слабые стоны.
Наконец-то ему повезло. Туловище уже на кровати, только ноги еще на полу. Полежав и отдохнув немного, он наконец подбирает ноги.
Старик лежит на спине. Боль — трудно даже сказать, где именно. Она разлита по всему телу. Из груди вырываются стоны. А все-таки ему хорошо, так хорошо после недавних мук.
Он не чувствует, что телу неудобно на развороченной драгунами постели. Зрячий глаз его со всем вниманием устремлен в окно.
Сначала ему мерещится, что и этот глаз застилает такая же кровавая пелена, как и разбитый. Руки, будто два полена, недвижно лежат вдоль тела. Ворочает головой, опускает веко и снова открывает. Но красноватый свет не гаснет. Он разгорается все ярче, становится золотисто-желтым, потом белым. Тени оконных рам крестами мечутся по потолку. Даже единственным глазом можно отчетливо разглядеть все в комнате.
Сквозь гул и звон в ушах слышится странный треск. Мычит скот, кричат люди. В памяти Робежниека оживает не раз виденное и пережитое. И он начинает понимать. Пожар… Горит его усадьба.
На миг забывает он себя и свою боль. Уцелевший глаз все замечает в окне. Прямо на него падает отсвет от горящего хлева. Шипение и черные клубы дыма по потолку от недавно сложенной в загоне сухой соломы. Дальше, в углу комнаты, мечутся яркие отблески — это, чуть потрескивая и вспыхивая, горит драночная крыша клети. Мычат коровы, по мычанию он узнает каждую.
Теперь драгуны орут чуть подальше. Слышно даже, с какой стороны. Неужели и ригу сожгут? Ничего ему не оставят? В риге у него сложен лен. Наверху двести пятнадцать снопов. Хватило бы весной расплатиться за аренду.
Горит… Фыркая и треща, бежит огонь по соломенной крыше. На миг окно темнеет от густого дыма. А может быть, это в глазах у него темнеет. Тяжкий груз наваливается и глубоко вдавливает его тело в раскиданное на кровати тряпье.
Он не представляет себе, сколько времени пролежал в забытьи. Просыпается мучительно долго — ему кажется, что это длится несколько часов. Тяжкие кошмары продолжают его мучить. То ржавый гвоздь впился в крестец. То люди в синих мундирах стараются стащить его с постели, но не могут. Ногами упираются в его тело, в живот, в грудь. Вот в правом глазу что-то шипя вскипает и нестерпимо жжет, заволакивая все… Он было ухватился за что-то твердое, но руки немеют, и он падает обратно в черную клокочущую бездну.
Старик кричит так, что у самого звон в ушах. И все вокруг гудит, хлюпает, верещит… Потом он различает слабый, глухой стон. Немного спустя догадывается, что стонет он сам.
Снова светлеет окно, освещая комнату. Но это уже не отблеск пожара, хотя дом наполнен едким запахом гари.
Цериниете, скрестив на животе руки, стоит у кровати и приговаривает:
— Все-таки очнулся. Я уже третий раз прихожу поглядеть. Думала, помер. Лицо-то какое! И руки и ноги! До чего ж ты весь побитый — будто нечистый тебя колотил. Мои вон тоже приходили. Сама говорит: «Преставился…» А сам: «Чего мелешь! Не видишь разве, дышит еще. Покамест дышит, стало быть, жив. Ежели и помрет, так только к утру». Припомнил, что твоя старуха тоже померла утром, а тот, бедняжка убогий, — в полдень.
Затянутый черной запекшейся кровью правый глаз дергается, но никак не откроется. В левом явно сквозит страх. А старуха не видит и не понимает.
— Мой отец тоже утром помер, только начинало светать. В воскресенье после троицы. Три дня мучился. Сперва-то кубарем по кровати катался, а под конец только тяжко дышал. Откроет глаза-то и дохнет. Дохнет и опять закроет. Я было вышла во двор за хворостом. Возвращаюсь назад, а дочка кричит: «Мама, он уже не дышит!»
Голова Робежниека склоняется набок. Долгий глухой стон звучит будто из-под земли. Но старуха не соображает.
— Чего кричишь? Болит, что ли? Как же без боли-то. Без боли еще никто не помирал. Тут, батюшка, ничего не поделаешь. Поди, в головах-то низко. — Она берет что-то из одежды, комкает и сует Робежниеку под голову. Голова откидывается назад. Здоровый глаз тоже наливается кровью… До чего ему неудобно и тяжело, а старуха не понимает.
— Так, так, мой милый. Так-то получше будет. Ну да, ну да — хочешь сказать что-то, ан не можешь. Да ты себя не утруждай. Дело-то к смерти подходит, — чай, я уж не раз такое видывала. Хочешь, псалом тебе почитаю? Где ж у тебя книга-то? Никак не найду. Поди, и ее солдаты утащили…
Она для вида начинает искать, но тут же забывает об этом, будто такого намерения у нее и не было. Гораздо лучше так постоять и поболтать…