на невидимую преграду.
И вновь всю ночь промучился Григорий. Неужто опять возвернется старое?.. Слава богу, обошлось.
Долго умолял Григорий бросить сына этот проклятый бег. И сын вдруг согласился. Григорий облегченно было вздохнул, как сын — вот ведь какой упрямец — сказал:
— Плавать буду, отец. Это — серьезно.
— А разве ты не плаваешь? Озеро-то рядом.
— Нет, это не то. Я в город ездить буду. Там — плавательный бассейн, там — опытный тренер. Меня по конкурсу отобрали.
— А на ногах это не отразится? — возразил Григорий и хотел опять уговаривать.
Но сын головой мотнул, как бычок рассерженный:
— Не надо, отец. Это — серьезно!
И Григорий смирился. Смирился еще и потому, что сын как-то незаметно пристрастился к его любимому делу — столярному ремеслу. Мог ли подумать Григорий, что это увлечение разъединит их еще на одну долгую, тревожную ночь.
Витюня заканчивал десятый класс. Это был уже стройный, высокий парень, выше Григория на целую голову. Видно, в отца своего настоящего выдался ростом, да и внешностью тоже: черты лица грубоватые, резкие, походка тяжелая, скользящая. А характером в мать уродился: мягкий, исполнительный, хотя, когда чувствовал свою правоту, становился этаким диким бычком: с места не сдвинешь. Что же от него, от Григория, передалось Витюне? Конечно же, какой может быть разговор! — искусство строгать и пилить, вырезать и выделывать разные разности: табуреты и шкафчики, книжные полки и вешалки... Все, все своими руками оборудовал Витюня в своей комнатке — и полочки, и скамеечки, и даже письменный стол. Правда, Григорий ему помогал, где советом, где делом, но самую малость. К остальному всему прикладывал руки сам Витюня.
И вдруг как обрезало: Витюня забросил рубанок и пилу, в мастерскую глаза не казал. Григорий понимал, какая причина крылась за этим отчуждением, ждал, когда Витюня образумится. Но тот с каждым днем все глубже замыкался в себе.
Ах, будь проклят тот ясный солнечный день, который стал для Григория чернее ночи. Потом, после всего случившегося, он-то, конечно, ругал только самого себя, а тогда всю злость изливал на соседа, из-за которого и возникла та ссора с сыном. И зачем же, зачем сосед ляпнул при сыне, что банька, которую выстроили они вдвоем — Григорий и Витюня, — построена из ворованного леса. Мог бы наедине сказать. Так нет же, сунулся со своим языком, пофилософствовать, жирный боров, захотел, в нутро человеческое со своими подлостями полез. Извинялся потом:
— Я ведь для испытания душевного сказал, так сказать, проверочку молодому поколению попытался сделать. Как оно отреагирует. А оно вон как взбеленилось, нервным оказалось. А что дальше-то будет? Неужто все по библии и выйдет? Вот ведь что меня тревожит...
А зачем Григорию эти извинения? Разве от них полегчало ему? Нисколько. Так и хотелось влепить пощечину в жирную лоснящуюся рожу соседа. Не перебил, выслушал до конца, даже головой кивнул, даже что-то сказал.
Банька вышла на славу, картинка — и только. Радостно было, что вместе с Витюней такую красавицу соорудил. Видел, какими счастливыми глазами смотрел Витюня на баньку, уходя, несколько раз оборачивался. Вот тут возьми да вывернись хозяин баньки. Поохал, повосторгался, а затем, поглядев на Витюню хитроватым взглядом,признался:
— Хоть и ворованный лес-то, а язык-то сказать об этом не повернется. Потому — красота! А красота — она душу очищает. Вот поглядел — и успокоился, опасаться перестал.
— Как это ворованный? — строго, ломким голосом, спросил Витюня.
— А просто. Ворованный — и все тут! Разве не может такого быть? Очень даже может! Иначе как жить в наше время...
Сосед, взыгравшись, принялся терзать парня, подразнивать его, и вроде бы не замечал, как красные пятна на щеках Витюни вызревали.
— Перестаньте вы! — махнул Григорий и взял сына за руку. — Не слушай его, Витюня, болтает он понапрасну.
— А вот и не болтаю, — захихикал сосед. — Все верно, как на духу говорю.
— Шкурник вы! — крикнул Витюня и, схватив из рук отца топор, бросился к баньке. Сосед осекся, побледнел, а потом взвизгнул — точь-в-точь как боров, кинулся вслед за Витюней. Кинулся и Григорий, закричал:
— Остановись, сынок!
Вот уж где Витюня характер свой показал! Размахался топором — не подступись. С трудом поддавались разрушению крепко стянутые, пригнанные плотно друг к другу венцы бревен, и Витюня — силенки еще жидковатые — быстро выдохся, кинул топор в густую зелень смородинника и, глядя злыми глазами на обезумевшего соседа, выпалил в лицо:
— Сожгу! Бревна не оставлю!
— Я те сожгу! — опомнился сосед, засучил кулаками. — Молокосос ты еще учить меня уму-разуму! С мое проживи, потом и командуй!
Григорий схватил сына за рукав рубашки, потянул к себе, но Витюня, вырвавшись, выкрикнул:
— Эх ты, отец, — и убежал, высоко вскидывая длинные ноги, через заднюю калитку.
Догнать бы сына, успокоить его, а на Григория словно оторопь напала: стоял, тяжело дыша, придерживаясь рукой за ограду. Сосед, бегая вокруг развороченной баньки, стонал:
— Вот ведь что наделал, а? Как только руки поднялись, а? Это же уму непостижимо. Вот она где, кровь- то дурная, сказалась. Правильно говорят: сколь волка ни корми — все в лес глядит. Это же надо такое сказать: сожгу. И сожгет ведь, сожгет!
— Не бойтесь, не поступит он так...
— Э-э, Григорий Иваныч, знаем мы эту современную молодежь. Видите, как себя показал. Я его испытать захотел, а он что надумал. Да разве такие слова взрослым людям допустимо говорить? За это же под суд можно... Ох, Григорий Иваныч, натерпитесь вы еще предостаточно от своего приемыша.
Не вытерпел Григорий — взорвался:
— Не приемыш он мне, сын! Запомните, сын!
— Эх, Григорий Иваныч, я по-доброму к вам, а вы кричать... Да вожжайтесь вы с ним, пока он на шею не сел. Но предупреждаю: подожжет баньку — милицию вызову. Я это дело на самотек не оставлю. Я законы советские знаю.
Напрасно разорялся сосед — никто в эту ночь к его баньке не подступился. А было бы лучше для Григория, потому что знал бы он тогда, где обретается его сын, А так ведь что получилось? Получилось, что пришлось ему долгую ночь коротать на крыльце дома, поджидать своего непутевого Витюню. На этот раз он не стал обегать соседских ребят, догадывался: сына у них не застанет. Где-то один обдумывает, как жить ему дальше. Григорию впору то же самое подумать. Он — страдает. А почему? Неужели нельзя придумать так, чтобы отгородиться от всех и вся, жить только одной — своей! — жизнью? Может быть, уехать? Куда? Разве от людей скроешься? Вот в чем вопрос. Да и Витюня уже большой: заупрямится — не уговоришь. Вон он как вспылил!
«Эх, сынок, неужели не ясно, что нет у меня на свете никого дороже тебя», — думал Григорий, уронив голову на острые, поджатые к груди колени.
Всю ночь просидел не шелохнувшись, боясь расплескать набегавшие мягкими бесшумными волнами мысли. Они становились все неопределеннее, все запутаннее, и чем больше Григорий думал, тем тяжелее ему становилось. Получалось: нет впереди просвета, всё черным-черно, словно в этой безлунной ночи он и сам успел уже раствориться.
Вдруг очнулся Григорий, вскинул голову на скрип калитки. В предрассветном, размываемом бледном свете возникла длинная фигура сына. Григорий вскочил на ноги, зашагал навстречу. Витюня остановился, и Григорий молча прижал к груди крепкое тело сына. Ничего не сказали друг другу, молча прошли в дом. Витюня, так и не взглянув на отца, разделся, ничком уткнулся в подушку. Григорий поправил одеяло, а потом, постояв у кровати, направился к себе и уже через минуту засыпал с блаженной улыбкой на лице.